Ульяна Соболева – Алихан. Медвежья кровь (страница 1)
Ульяна Соболева
Алихан. Медвежья кровь
МЕДВЕЖЬЯ КРОВЬ
Ульяна Соболева
Глава 1
Есть такой момент – между третьим и четвертым часом операции, —
когда перестаешь быть человеком. Руки работают сами. Голова считает:
зажим, тампон, шовный материал, давление падает, адреналин, ещё зажим. А
то, что внутри, то, что когда-то умело бояться, плакать, чувствовать
чужую боль как свою, – оно выключается. Щелк. И ты – функция.
Идеальная, точная, безотказная функция в хирургических перчатках.
Я стала функцией два года назад.
И знаете что? Мне так легче.
– Вершинина, давление шестьдесят на сорок, мы его теряем.
Голос Кости пробился сквозь белый шум в голове, и я вернулась – туда,
где свет операционной лампы бил в глаза, где пахло железом и йодом, где
на столе лежал девятнадцатилетний сержант с осколком в брюшной полости.
– Второй пакет эритроцитарной массы. Быстро.
Костя не спорил. Костя никогда не спорил, когда я говорила «быстро» этим
голосом. Он подключил пакет, и я снова нырнула туда – в красное
месиво, где мои пальцы искали источник кровотечения. Селезенка.
Разорвана. К чертовой матери разорвана.
– Спленэктомию, – сказала я, и это прозвучало буднично. Как «передай
соль». Как «закрой окно». Как «сейчас я вырежу из живого человека орган,
и он, может быть, доживет до утра».
Сорок минут. Я зашила. Вытащила перчатки, бросила в контейнер. Кровь под
ногтями – привычная, как грязь под ногтями у садовника. Только
садовник выращивает. А я – не даю умереть. Разница колоссальная, если
вдуматься. Я не создаю жизнь. Я стою на пороге смерти и ору ей в лицо:
«Не сегодня, сука. Не на моей смене».
И смерть иногда слушается.
Иногда – нет.
– Людка, – Костя протянул мне кружку. Железная, мятая, с надписью
«Лучший фельдшер», которую он сам нацарапал гвоздем. – Чай. С сахаром.
Четыре ложки. И не спорь.
– Меня зовут Людмила, – сказала я по привычке. Бесполезно. Для Кости я была, есть и буду Людкой – с первого дня, когда он решил, что «товарищ капитан» слишком длинно для окопа.
Чертов Маркелов. Единственный человек на этой базе, который обращался со
мной как с живой.
Я сделала глоток. Четыре ложки сахара – это было отвратительно. И
необходимо. Руки тряслись. Не от страха – от усталости. Двенадцать
часов. Три операции. Одна ампутация – левая нога ниже колена, рядовой
Ефимов, двадцать два года, смотрел на меня глазами побитой собаки и
спрашивал: «Я буду ходить?» Я сказала: «Будешь. На протезе. Современные
– почти как настоящие». Соврала. Не про протез – про «почти». Ничто
не бывает «почти как настоящее». Либо настоящее, либо нет.
Двое – не дотянули. Рядовой Ахметов – осколочное в голову, мертв до
поступления, я даже не успела разрезать форму. И безымянный – привезли
с блокпоста без документов, без жетона, с пулевым в грудь. Я боролась за
него сорок минут. Потом остановилось сердце, и я стояла над ним, и во
мне не было ничего. Совсем ничего. Как в пустой комнате, где когда-то
жили люди – а потом съехали и забрали все, включая обои.
Это пугало меня раньше. Пустота. Теперь – нет. Теперь я знала: пустота
– это не болезнь. Это адаптация. Так организм защищает себя, когда ему
слишком много и слишком часто показывают смерть. Он просто выключает те
комнаты, где больно. Заколачивает двери. И ты ходишь по оставшимся —
узким, темным, функциональным – и не замечаешь, что от целого дома
осталась только прихожая.
Я допила чай. Вышла на воздух.
Ночь. Кавказская ночь – густая, тяжелая, с запахом горелой резины и
полыни. Базу затопил свет прожекторов – мертвенно-белый,
хирургический. Я стояла у модуля и смотрела в небо, где не было звезд.
Или были – но прожектора сжирали их свет, и казалось, что над нами —
ничего. Пустота сверху. Пустота внутри. Гармония, мать ее.
Телефон в кармане дернулся.