Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 8 (страница 72)
— Вернулся? — переспросил капрал. — Он?
— Тот, кто отрекся от тебя, — сказал священник. — Кто повернулся к тебе спиной. Освободился от тебя. Но он вернулся. И теперь их снова одиннадцать.
Он подошел к капралу и взглянул ему в лицо.
— Спаси и меня.
И опустился на колени перед капралом, прижав к груди сжатые руки.
— Спаси меня.
— Встаньте, отец, — сказал капрал.
— Нет, — ответил священник.
Он полез в нагрудный карман мундира и достал молитвенник с обтрепанными углами и в окопной грязи; книжка сама собой раскрылась на месте, заложенном красной ленточкой, когда священник протянул ее капралу.
— Тогда прочти это мне. Капрал взял книжку.
— Что? — спросил он.
— Предсмертную молитву, — сказал священник. — Да ты не умеешь читать, так ведь?
Он взял молитвенник и, не поднимая головы, прижал его к груди.
— Тогда спаси меня, — сказал он.
— Встаньте, — сказал капрал, нагибаясь, чтобы взять священника за руку, но священник начал подниматься, встал и непослушными руками сунул книжку обратно в карман; поворачиваясь, скованно и неуклюже, он, казалось, оступился и чуть не упал, но выпрямился, прежде чем капрал успел поддержать его, и под взглядом капрала направился к двери, уже протянув руку к ней или к стене, или просто протянув, словно слепой, потом капрал сказал ему:
— Вы забыли свои принадлежности. Священник остановился.
— Да, — не оборачиваясь сказал он. — Забыл. Совсем забыл. Потом повернулся, подошел к столу, собрал вещи — урну, кувшин, епитрахиль и распятие, — неуклюже сложил их в одну руку или на одну руку, потянулся к свечам и замер, капрал глядел на него.
— Вы можете послать за ними, — сказал он.
— Да, — ответил священник, — могу, — повернулся, снова пошел к двери, снова остановился, потом опять потянулся к ней, но капрал, опередив его, торопливо постучал костяшками пальцев о доски, дверь почти тут же отворилась, за ней находился сержант, священник постоял еще секунду-другую, прижимая к груди символы своего таинства. Потом встряхнулся.
— Да, — сказал он, — я могу послать за ними, — и вышел в дверь; больше он уже не останавливался, даже когда сержант догнал его и спросил:
— Отнести их в часовню, отец?
— Спасибо, — ответил священник, отдавая свою ношу; вот он свободен и идет дальше; вот он и в безопасности; снаружи лишь весенняя тьма, теплая и непроглядная ночь над голыми неосвещенными стенами и между ними, заполняющая открытый небу проход, проезд, в конце которого виднелось далекое проволочное заграждение, мостик, рассеченный резким светом ламп сверху на части, тоже рассеченные красными огоньками сигарет часовых-сенегальцев; дальше лежала темная равнина, а за равниной виднелся слабый неусыпный свет бессонного города; и теперь он мог припомнить, как увидел их впервые, все-таки увидел, в конце концов нагнал их зимой два года назад возле Шмен де Дам — за Комбле или Сушезом, он уже не помнил: мощеная Place в теплых сумерках (нет, теплые сумерки… значит, была еще осень, еще не началась под Верденом та последняя зима обреченного и проклятого человеческого рода), снова уже пустая, потому что он снова опоздал на несколько минут; руки, пальцы указывали ему дорогу, доброжелательные голоса давали противоречивые указания, их было даже слишком много, и доброжелательных указаний, и голосов; потом наконец один человек пошел с ним до конца деревни, чтобы указать правильный путь и даже показать находящуюся вдали ферму — обнесенные забором постройки; дом, коровник и прочее; были сумерки, и он разглядел их, сперва восьмерых, спокойно стоящих у кухонного крыльца, потом еще двоих, в том числе и капрала; они сидели на крыльце в байковых или клеенчатых фартуках, капрал ощипывал курицу или цыпленка, другой чистил картошку в стоящую рядом кастрюлю, на крыльце стояла женщина с кувшином и ребенок — девочка лет десяти с кружками и стаканами в обеих руках; потом из-за коровника появились остальные трое вместе с фермером и пошли по двору с ведрами молока.
Он не подошел, даже не обнаружил своего присутствия, лишь смотрел, как женщина с девочкой отдали им кувшин и стаканы, взяли курицу, кастрюлю, ведра и унесли в дом, как фермер наполнил из кувшина кружки и стаканы, которые капрал подставлял и передавал, потом они ритуально подняли свои бокалы и выпили — то ли за мирную работу, то ли за мирное окончание дня, то ли за мирный ужин при свете лампы, — а потом темнота, ночь, настоящая ночь, потому что второй раз был во время Верденского сражения, — ледяная ночь Франции и человечества, поскольку Франция была колыбелью свободы человеческого духа; в развалинах Вердена, откуда были слышны страдания фортов Год и Валомон; он не подошел к ним и на этот раз, лишь стоял, глядя издали, отделенный спинами со следами грязи и страданий от этих тринадцати, видимо, стоявших в центре круга; говорили они или нет, произносили речи или нет, он так и не узнал, не посмел узнать;
— Добрый вечер, сын мой, — сказал священник.
— Добрый вечер, отец, — ответил солдат.
— Скажи, можно одолжить у тебя штык?
— Одолжить что? — переспросил солдат.
— Штык, — сказал священник, протягивая руку.
— Не могу, — сказал солдат. — Я на службе — на посту. Если капрал… может явиться даже дежурный офицер…
— Скажешь, что я взял его.
— Взяли?
— Потребовал, — сказал священник, не опуская руки. — Hy?
Потом его рука неторопливо извлекла штык из ножен.
— Скажешь, что взял его я, — уже поворачиваясь, сказал священник. Доброй ночи.
Может, солдат даже ответил, может, в пустом, тихом проходе даже раздалось последнее затихающее эхо последнего теплого человеческого голоса, прозвучавшего в теплом человеческом протесте, или удивлении, или в простом нерассуждающем оправдании некоего есть просто потому, что оно есть, и все; мелькнула мысль:
Непрерывно сигналя — не вздорно, не капризно, даже не раздраженно, а с какой-то настойчивой, пресыщенной галльской бесстрастностью, — французский штабной автомобиль полз по Place, словно бы любезно и настойчиво раздвигая толпу гудком. Автомобиль был небольшим. На нем не было ни генеральского флажка, ни каких-либо эмблем; это был просто маленький, несомненно французский автомобиль, вел его французский рядовой, в нем сидели еще трое рядовых, американских солдат, не видевших друг друга в глаза до встречи в штабной канцелярии в Блуа, где четыре часа назад им была подана эта французская машина, один сидел впереди рядом с водителем, двое сзади, автомобиль, петляя, с гудками протискивался среди усталых, бледных, бессонных людей.
Один из сидевших на заднем сиденье высунулся и с жадным любопытством глядел не на толпу, а на здания, окружавшие Place. В руках он держал большую, всю в складках от многократного свертывания карту. Это был еще совсем молодой человек с карими спокойными и доверчивыми, как у коровы, глазами на открытом, самоуверенном типичном лице сельского жителя-фермера, обреченного любить свое мирное аграрное наследие (его отец, как суждено впоследствии и ему, разводил в Айове свиней и растил кукурузу, чтобы откармливать их на продажу) по той причине, что до конца его безмятежных дней (то, что случится с ним в течение ближайших тридцати минут, будет, конечно, временами преследовать его, но лишь по ночам, как кошмарный сон) ему никогда не придет в голову, что можно было бы найти что-нибудь более достойное любви, — он нетерпеливо высовывался из автомобиля, совершенно не обращая внимания на многочисленных людей, и нетерпеливо спрашивал: