реклама
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Собрание сочинений в 9 тт. Том 8 (страница 71)

18

Он повернулся и резко хлопнул второго по спине.

— Завтра утром будем в Париже, малыш. Не сомневайся.

Дверь отворилась. Появился тот же самый сержант. Не входя, он сказал капралу: «Пошли опять», — и придерживал дверь, пока капрал не вышел. Потом затворил ее снова и запер. На этот раз они пришли в кабинет коменданта тюрьмы, там был человек, которого он — капрал — сперва принял за обыкновенного сержанта, но потом увидел на прибранном столе принадлежности для последнего причастия — урну, кувшин, епитрахиль и распятие — и лишь потом заметил маленький вышитый крестик на его воротнике; первым сержант впустил капрала, закрыл дверь, и они остались вдвоем со священником, священник поднял руку, начертал в невидимом воздухе невидимый крест, а капрал стоял возле двери, пока даже не удивленный, лишь настороженный, и глядел на него: будь в этой комнате третий человек, он обратил бы внимание, что они оба почти ровесники.

— Входи, сын мой, — сказал священник.

— Добрый вечер, сержант, — сказал капрал.

— Можешь ты обратиться ко мне «отец»? — спросил священник.

— Конечно, — ответил капрал.

— Тогда обратись.

— Конечно, отец, — сказал капрал. Он подошел ближе и бросил быстрый, спокойный взгляд на принадлежности, лежащие на столе, священник наблюдал за ним.

— Нет, — сказал он. — Пока еще нет. Я пришел предложить тебе жизнь.

— Значит, вас послал он, — сказал капрал.

— Он? — сказал священник. — Кого ты можешь иметь в виду, кроме Творца всей жизни? Зачем Ему посылать меня сюда с предложением жизни, которую Он уже даровал тебе? Человек, о котором ты говоришь, может, несмотря на свой чин и власть, лишь отнять ее у тебя. Твоя жизнь никогда не принадлежала ему, он не может даровать ее тебе, так как, несмотря на его галуны и звезды, перед Богом он тоже лишь щепотка гнилого и эфемерного праха.

И никто не посылал меня сюда: ни Тот, кто уже дал тебе жизнь, ни другой, который не может дать жизни ни тебе, ни другим. Меня послал сюда долг. Не это, — его рука коснулась вышитого на воротнике крестика, — не мое одеяние, а моя вера в Него; и даже не как Его глашатая, а как человека…

— Француза? — спросил капрал.

— Пусть будет так, — сказал священник. — Да, если угодно, как француза… повелел мне прийти сюда и повелеть тебе — не попросить, не предложить, — повелеть сберечь свою жизнь, которой ты не мог и не сможешь распоряжаться, чтобы спасти другую.

— Спасти другую жизнь? — спросил капрал.

— Жизнь командира твоей дивизии, — сказал священник. — Он погибнет за то, что весь мир, известный ему, — единственный мир, который он знает, потому что этому миру он посвятил свою жизнь, — назовет провалом, а ты умрешь за то, что хотя бы сам назовешь победой.

— Значит, вас послал он, — сказал капрал. — Для шантажа.

— Остерегись, — сказал священник.

— Тогда не говорите мне этого, — сказал капрал. — Говорите ему. Если я могу спасти жизнь Граньона, лишь не делая чего-то, то я уже не могу, да и не мог сделать ничего. Говорите это ему. Я тоже не хочу умирать.

— Остерегись, — сказал священник.

— Я имел в виду не его, — сказал капрал. — Я говорил…

— Я знаю, о ком ты говорил, — сказал священник. — Вот почему я сказал «остерегись». Остерегись Того, над кем ты насмехаешься, приписывая свою гордость смертному Тому, кто принял смерть две тысячи лет назад, чтобы человек никогда, никогда, никогда не имел власти над жизнью и смертью другого, — освободил тебя и того, о ком ты говоришь, от этого страшного бремени: тебя от права, а его от необходимости властвовать над твоей жизнью; жалкий смертный человек навсегда был избавлен от страха вины и мук ответственности, которые повлекла бы за собой власть над судьбой человека и которые стали бы его проклятьем, потому что Он отверг во имя человека искушение таким господством, отверг страшное искушение той безграничной и беспредельной властью, сказав Искусителю: Отдайте кесарево кесарю. Я знаю, торопливо прибавил он, прежде чем капрал успел что-либо произнести: Шольнемону шольнемоново. О да, ты прав; прежде всего я француз. Теперь и ты можешь процитировать мне Писание, не так ли? Хорошо. Давай.

— Я не умею читать, — сказал капрал.

— Тогда я процитирую за тебя, сошлюсь за тебя, — сказал священник. Это не Он преобразил мир Своим смирением, жалостью и жертвой; это сотворил Его мученичеством языческий и кровавый Рим; пламенные и упорные мечтатели несли эту мечту из Малой Азии триста лет, пока последний из них не нашел столь глупого кесаря, что тот распял его. И ты прав. Но в таком случае и он тоже. (Я говорю не о Нем, я говорю о том старике в белом кабинете, на чьи плечи ты хочешь переложить свое право и долг на свободу воли и решения.) Потому что только Рим мог сделать это, совершить это, и даже Он (теперь я говорю о Нем) знал это, чувствовал, ощущал это, хотя и был пламенным и упорным мечтателем. Потому что Он сказал Сам: На сем камне Я создам Церковь Мою, хотя даже не понимал — и не понял — истинного значения своих слов. Он считал это поэтической метафорой, синонимом, иносказанием — считал, что камень означает нетвердое, непостоянное сердце, а церковь — легкомысленную веру. И даже Его первый и любимый льстец не понял смысл этих слов, потому что был невежественным и упорным, как и Он. Понял его Павел, он прежде всего был римлянином, потом человеком и только потом мечтателем, и поэтому лишь один из всех оказался способным истолковать правильно эту мечту и понять, что для того, чтобы выстоять, необходима не туманная и легкомысленная вера, а церковь, уложение, этика, в пределах которой человек мог бы использовать свое право и долг на свободу воли и решения, и не ради награды, похожей на сказку, убаюкивающую ребенка в темноте, он видел награду в способности совладать, не изменяя себе, с неподатливым, стойким миром, в котором (знал он, для чего, или нет, не имело значения, потому что теперь он мог совладать и с этим) оказался. Церковь, не опутанная тонкой паутиной надежд, страхов и упований, которые человек именует своим сердцем, а укрепленная, упроченная, чтобы выстоять, на том камне, синонимом которого была заложенная столица той суровой, неподатливой, стойкой земли, с которой человеку нужно было как-то совладать или исчезнуть. И, как видишь, он был прав. Не Он, не Петр, а Павел, лишь на треть мечтатель, а на две трети человек и притом наполовину римлянин, смог совладать с Римом. Он добился даже большего: отдав кесарю кесарево, он покорил Рим. Более того: уничтожил, что осталось от того Рима. Лишь тот камень, та крепость. Отдай Шольнемону шольнемоново. Зачем тебе умирать?

— Говорите это ему, — сказал капрал.

— Спаси другую жизнь, которую сожжет твоя мечта.

— Говорите это ему, — ответил капрал.

— Вспомни… — сказал священник, — нет, помнить ты не можешь, ты не знаешь этого, ты не умеешь читать. И снова мне придется быть тем и другим: заступником и ходатаем. Преврати эти камни в хлебы, и все люди пойдут за тобой. И Он ответил: Не хлебом единым жив человек. Потому что Он, хотя и был упорным, пламенным мечтателем, понимал: его искушают, дабы он прельстил и повел за собой человека не хлебом, а чудом хлеба, обманом, иллюзией, призраком хлеба; искушают, дабы Он поверил, что человек не только склонен, расположен к этому обману, но даже стремится к нему, что даже если иллюзия этого чуда приведет к тому, что хлеб в животе у человека превратится снова в камень и убьет его, дети будут стремиться получить в свой черед иллюзию этого чуда, которое убьет их. Нет, нет, прислушайся к Павлу, ему не требовалось чуда и не нужно было мученичества. Спаси ту жизнь. Не убий.

— Говорите это ему, — ответил капрал.

— Прими завтра свою смерть, если тебе необходимо. Но сейчас спаси его.

— Говорите это ему, — ответил капрал.

— Власть, — сказал священник. — Тем соблазном простого чуда. Ему предлагалась не только власть над ничтожной землей, но и гораздо более страшная власть над вселенной — эта страшная власть дала бы Ему господство над судьбой и жребием смертного человека, если бы Он не отверг пред лицом Искусителя третье и самое страшное — искушение бессмертием: если бы Он заколебался или уступил, царствие Его Отца погибло бы не только на земле, но и на небе, потому что тогда погибло бы само небо, ибо какую ценность в шкале человеческих надежд и устремлений, какое влияние или притязание на человека могло бы иметь небо, обретенное столь низким средством. — шантажом; человек, устав от свободы воли и решения, права первого и долга второго, на основании единственного лишь прецедента кинулся бы в пропасть, сказав, бросив вызов своему Творцу: «Дай мне упасть — если посмеешь».

— Говорите это ему, — ответил капрал.

— Спаси ту жизнь. Признай, что право свободной воли касается твоей смерти. Но долг выбора — не твоей. Его. Смерти генерала Граньона.

— Говорите это ему, — ответил капрал.

Они поглядели друг на друга. Потом священник, казалось, сделал страшное, напряженное, конвульсивное усилие заговорить или промолчать — было неясно, даже когда он произнес, словно бы смиряясь не с поражением, не с безысходностью, даже не с отчаянием, а с капитуляцией:

— Вспомни ту птичку.

— Значит, вас послал он, — сказал капрал.

— Да, — сказал священник. — Он послал за мной. Отдать кесарю… — И прибавил: — Но он вернулся.