Уилки Коллинз – Когда опускается ночь (страница 54)
Он обменялся с ними долгими, теплыми рукопожатиями, а затем повернулся и быстро зашагал по тропинке к морю. Габриэль не осмеливался заговорить, поскольку не вполне доверял себе, но поднял руку и нежно обнял отца за шею. Они постояли так, глядя на море сквозь пелену слез. Увидели, как лодка отчалила и по сверкающей лунной дорожке добралась до корабля, увидели, как поднялись паруса, и следили за медленно отплывавшим кораблем, пока он не исчез из виду за дальним мысом.
Затем они вместе вернулись в лачугу. Тогда они еще не знали, что более им не доведется встретиться с патером Полем на этом свете.
Глава V
События, предсказанные добрым священником, произошли даже скорее, чем он предвещал. Теперь судьбу Франции определяло новое правительство, и гонения в Бретани прекратились.
Среди прочих предложений, внесенных в парламент, было и восстановление придорожных крестов по всей провинции. При ближайшем рассмотрении оказалось, однако, что кресты эти исчисляются тысячами и даже на закупку дерева, необходимого на их изготовление, потребовались бы огромные деньги, которые обанкротившаяся страна не могла себе позволить. Пока это предложение обсуждалось и еще не было окончательно отклонено, нашелся человек, взявший на себя работу, которой испугалось государство. Когда Габриэль покинул лачугу, поселился с молодой женой на ферме и забрал сестер и брата с собой, Франсуа Сарзо тоже ушел из дома, чтобы исполнить обещание, данное патеру Полю, и пустился в странствия по всей провинции. Долгие месяцы он трудился над своей задачей не покладая рук и не забывал попутно творить добрые дела и с неподдельным великодушием предлагать помощь всем, кому она могла пригодиться. Много миль прошагал он, невзирая на усталость, много дней посвятил тяжкому труду и проникся таким смирением, что готов был попрошайничать, лишь бы добыть древесины на восстановление очередного креста. Никто никогда не слышал от него жалоб, не видел, чтобы он выходил из себя, не замечал, чтобы он уклонялся от работы. Окрестные жители всегда готовы были обеспечить ему ночлег в сарае, корку хлеба и глоток воды, а больше, похоже, он ни в чем не нуждался. Среди тех, кто наблюдал его упорный труд, зародилось убеждение, будто его жизнь чудесным образом продлится до тех пор, пока он не совершит задуманное и не восстановит придорожные кресты по всей Бретани. Однако этого не произошло.
В один холодный осенний вечер кто-то видел, как Франсуа, по своему обыкновению молча и упорно, ставит новый крест на месте прежнего, который в смутные времена разнесли в щепки. А утром его нашли мертвым у подножия священного символа, созданного и воздвигнутого за ночь. Там его и похоронили, и священник, освятивший могилу, позволил Габриэлю вырезать на деревянном кресте эпитафию отцу. Это были всего лишь инициалы покойного со следующей надписью: «Молитесь за покой этой души — он умер раскаявшимся и совершил много добрых дел».
О патере Поле Габриэль слышал с тех пор только раз. Добрый священник написал на ферму письмо, показав тем самым, что не забыл семейство, так сильно обязанное ему счастьем. На письме значилось: «Из Рима». Патер Поль рассказывал, что за служение на благо бретонской церкви его наградили новым, гораздо более почетным заданием. Его отозвали из прихода и назначили главой миссии, которой вскоре предстояло отправиться в далекие дикие земли, дабы обращать их жителей в христианскую веру. А перед отбытием он, как и его братья, разослал прощальные письма всем своим друзьям, поскольку все избранные, которым доверили миссию, прекрасно знали, что достичь поставленной цели сумеют, только если будут готовы с радостью отдать свою жизнь во имя своей веры. Патер Поль благословлял Франсуа Сарзо, Габриэля и всю его семью и в последний раз передавал им всю свою любовь.
В письме был постскриптум, адресованный Перрине, и она часто перечитывала его со слезами на глазах. Священник просил, чтобы она, если у нее будут дети, в знак того, что она помнит патера Поля и как христианина, и как друга, научила их молиться о благословении трудов патера Поля в дальних странах (и выражал надежду, что и сама она станет молиться за него).
Братская просьба священника не была забыта. Когда Перрина учила свое первое дитя первой молитве, она велела малютке после нескольких простых слов, произнесенных на коленях у матери, добавлять: «Боже, благослови патера Поля».
Этими словами монахиня закончила свой рассказ. А затем показала на старое деревянное распятие и сказала мне:
— Это одно из тех, что сделал Франсуа. Через несколько лет оказалось, что оно очень пострадало от непогоды и его больше нельзя оставлять на прежнем месте. Один бретонский священник подарил его монахине из нашего монастыря. Теперь понимаете, почему мать настоятельница всегда называет его реликвией?
— Да, — ответил я. — По правде говоря, если найдется кто-то, кто выслушает историю этого деревянного креста и не согласится, что мать настоятельница подыскала ему самое подходящее название на свете, значит вера его не достойна ни малейшего уважения.
Пролог к шестому рассказу
Когда мне в последний раз случилось надолго задержаться в Лондоне, однажды утром нас с женой немало удивила и позабавила следующая записка, адресованная мне и нацарапанная мелким, неразборчивым и словно бы иностранным почерком.
«Профессор Тицци выражает самое дружеское благорасположение к мистеру Керби, художнику, и полон желания получить свой портрет, с которого сделает гравюру, дабы поместить ее в начало пространного труда „Жизненное первоначало, или Незримая сущность жизни“, который профессор в настоящее время готовит к печати и к вечной славе.
Профессор выделит художнику пять фунтов и будет с удовлетворением взирать на свое лицо как на предмет, запечатленный для обозрения публики по разумной цене, если мистер Керби согласится с вышеприведенной суммой.
Дабы подтвердить, что профессор способен выплатить пять фунтов, а не только предложить их, на случай если у мистера Керби по неведению возникнут несправедливые подозрения, ему предлагают обратиться к достопочтенному другу профессора мистеру Ланфрею в Роклей-плейс».
Если бы не рекомендация в конце этого странного послания, я, безусловно, счел бы его не более чем розыгрышем какого-нибудь проказливого приятеля, решившего выставить меня дураком. Так или иначе, я сомневался, уместно ли относиться к заказу профессора Тицци сколько-нибудь серьезно, и, вероятно, попросту бросил бы записку в огонь и забыл о ней, если бы со следующей почтой не пришло письмо от мистера Ланфрея, которое избавило меня от всяческих сомнений и немедленно отправило искать знакомства с ученым первооткрывателем жизненного первоначала.
«Не удивляйтесь, — писал мистер Ланфрей, — если получите странное послание от одного весьма эксцентричного итальянца, некоего профессора Тицци, прежде служившего в Падуанском университете. Я знаю его уже несколько лет. Научные исследования — его маниакальное увлечение, а тщеславие — главная страсть. Он написал книгу о квинтэссенции жизни; кроме него самого, ее никто не читал, однако же он полон решимости напечатать ее с собственным портретом на фронтисписе. Если вы можете позволить себе удовлетвориться тем небольшим гонораром, который он предлагает, непременно соглашайтесь: профессор — поразительный персонаж, с которым стоит познакомиться. Должен упомянуть, что уже много лет назад его отправили в изгнание по какой-то нелепой политической причине, и с тех пор он живет в Англии. Все деньги, унаследованные от отца — почтового подрядчика на севере Италии, — идут на книги и эксперименты, однако, думается, я могу ручаться за его финансовую состоятельность, по крайней мере если речь идет о баснословной сумме в пять фунтов. Если вы сейчас не очень заняты, на него стоит посмотреть. Он вас наверняка позабавит».
Профессор Тицци жил в северном пригороде Лондона. Подойдя к его особняку, я увидел, что он невероятно запущен и грязен, по крайней мере снаружи, однако во всех остальных отношениях ничем не отличается от соседних «вилл». Звонить пришлось дважды, после чего парадные ворота в сад мне открыл подозрительный желтолицый старик-иностранец в поношенном платье и полностью, с головы до ног, покрытый ровным слоем грязи. Я назвал свое имя и род занятий, и старик провел меня через заросший, запущенный сад и впустил в дом. Стоило шагнуть за порог, и меня окружили книги. Они теснились на простых деревянных полках и занимали обе боковые стены до задней части дома, а когда я поглядел на лестницу — голую, без ковра, — опять же не увидел ничего, кроме книг: ими были заставлены все стены, докуда хватало глаз.
Не успел я охватить взглядом и половины книг, как старик-слуга распахнул одну из дверей в гостиную, крикнул: «К вам художник-живописец!» — и нетерпеливо замахал мне, чтобы я вошел.
Снова книги! И по стенам, и по всему полу — а посреди пола простой сосновый стол, заваленный грудами исписанной бумаги, а между грудами виднеется голова, покрытая длинными, будто у сказочного волшебника, седыми волосами и в черной ермолке, склонившаяся над книгой, а над головой — исхудалая старческая рука, которая машет мне, показывая, что вот сейчас не надо ничего говорить, а на верху книжных шкафов — стеклянные сосуды, наполненные всяческими растворами, и в этой жидкости плавают всевозможные ужасы, — грязь на стеклах, паутина под потолком, облака пыли из-под моих ног, нарушивших покой кабинета. Вот что я увидел, едва очутившись в комнате профессора Тицци.