реклама
Бургер менюБургер меню

Томас Пикок – Аббатство кошмаров. Усадьба Грилла (страница 70)

18

Впрочем, каким бы ни было положение поэзии в современном обществе, ее развитие непременно пойдет вразрез с прогрессом полезных знаний. Грустное зрелище являют собой умы, способные на большее, а между тем погрязшие в благовидной праздности — пародии на интеллектуальное времяпрепровождение. Поэзия была той игрой, которая пробудила умственную деятельность на заре общественного развития; однако, когда зрелый ум серьезно относится к детским безделушкам, это выглядит столь же нелепо, как если бы взрослый человек чесал десна кораллом или требовал к себе в постель погремушку.

Что же касается небольшой части нашей современной поэзии, которую не назовешь ни описательной, ни повествовательной, ни драматической и которую, за неимением ничего лучшего, можно назвать этической; самой выдающейся ее части, которая состоит всего лишь из жалобных самовлюбленных рапсодий, выражающих горькое разочарование творца миром и всем сущим в нем, — такая поэзия лишний раз подтверждает то, что уже говорилось о подуварварском свойстве поэтов, которые, отпев свои дифирамбы и панегирики в пору примитивной ступени развития общества, обезумели и утратили связь с миром, когда общество стало более изысканным и просвещенным.

Итак, когда мы говорим, что поэты предназначают свое искусство не для думающей, деловой, научной и философской части общества, не для тех, чьи умы руководствуются насущной необходимостью и общественной пользой, но для той, гораздо более внушительной части читающей публики, ум которой глух к желанию постичь ценные знания, которая равнодушна ко всему тому, что не очаровывает, поражает, волнует, возбуждает, приводит в восторг; таких читателей очаровывает гармония, волнует чувство, поражает страсть, возбуждает пафос и приводит в восторг возвышенность; гармония эта есть не что иное, как прокрустово ложе поэтических правил; чувство это есть не что иное, как ханжеское себялюбие, рядящееся в одежды проникновенного участия; страсть эта — не что иное, как смятение слабого и себялюбивого рассудка; пафос этот — нытье слабого духом; возвышенность — напыщенность пустого человека; когда мы говорим, что насущные и постоянно растущие интересы человеческого общества испытывают непрерывно растущую потребность в умственной деятельности; когда мы говорим, что с ростом общественных нужд подчиненность красоты пользе получает всеобщее признание и что, стало быть, прогресс полезных искусств и науки, а также моральных и политических знаний будет все более отвлекать внимание от всего пустячного и второстепенного ко всему значительному и основному; что тем самым будет постепенно сокращаться не только количество любителей поэзии среди читателей, но и снижаться их интеллектуальный уровень по сравнению с общим уровнем этой массы; когда мы говорим, что поэт должен продолжать угождать своей аудитории, а стало быть, опускаться до ее уровня, в то время как остальная часть общества подымается над этим уровнем, — из всего этого не составляет труда заключить, что недалек тот день, когда упадок всех разновидностей поэтического искусства станет столь же общепризнанным, каким уже давно стал закат драматической поэзии, и не из-за убывания интеллектуальных ресурсов, а потому, что интеллектуальные ресурсы избрали для себя новые и лучшие пути, предоставив заниматься поэзией и вершить ее судьбами выродившимся современным стихоплетам и их олимпийским судьям, этим журнальным критикам, которые продолжают дебатировать и постулировать поэтические пророчества, как будто поэзия не претерпела изменений со времен Гомера, как будто она по-прежнему остается вершителем умственных процессов, как если бы в мире не существовало ни математиков, ни астрономов, ни химиков, ни моралистов, ни метафизиков, ни историков, ни политиков, ни политэкономов — словом, всех тех, кто вознес в интеллектуальные выси пирамиду, с которой они взирают на современный Парнас сверху вниз, сознавая, сколь ничтожное место занимает он в безграничности открывающихся им перспектив, и с улыбкой наблюдают за теми жалкими потугами и ограниченными суждениями, которыми тешат себя болтуны и шарлатаны, оспаривающие пальмовую ветвь и критический трон.

ПИСЬМА И ДНЕВНИКИ ЛОРДА БАЙРОНА, ИЗДАННЫЕ МУРОМ[645]

Первый том ставит нас отчасти в невыгодное положение. Старая мудрость: Respice finem[646] — как нельзя более применима к биографии. Особое удовольствие, а также польза, извлекаемые из произведений этого жанра, зависят от исследования характера — с этой точки зрения последний акт жизненной драмы часто проливает свет на первый. Немного найдется на свете таких бесхитростных людей, которые бы позволили даже самым своим ближайшим друзьям судить, что в их характере искусственно, а что истинно; под искусственным мы понимаем напускные, притворные свойства, которые в соответствующей ситуации отбрасываются так же легко, как маска или маскарадный костюм; так же легко, как во времена Французской революции многие почтенные члены общества срывали с себя сутану, коль скоро она переставала быть постоянным источником дохода. Крайние случаи такой искусственности характера можно обнаружить в бесстрастности старшего Брута[647], в притворном безумии Эдгара[648], в напускной глупости Леона[649]. В меньшей степени этой притворной личиной прикрываются так или иначе все люди, — мало кому в этом мире удавалось ни разу не видеть старого друга в новом обличье; только время способно (ό παντέλ εαεγκοξ χρόνος[650], как замечательно сказал Софокл) доказать, является ли стремящийся к славе юный сенатор истинным патриотом или его патриотизм в основе своей либерально-ханжеский; кем по сути своей является пылкий республиканец: Наполеоном или Вашингтоном? Под истинным в характере мы подразумеваем такие человеческие свойства — как нравственные, так и умственные, — которые остаются неизменными на протяжении всех самых зрелых человеческих лет и которые при стечении обстоятельств, пусть и самых неблагоприятных, только еще более развиваются и крепнут. Примером этих качеств в их худших, равно как и лучших, проявлениях может служить, с одной стороны, любовь к развлечениям, свойственная игрокам и пьяницам, которая ведет их к нищете и могиле, и, с другой стороны, любовь к своей отчизне и к человечеству, которая отличает таких людей, как Вашингтон, Джефферсон, Франклин, и их соратников по Северо-Американской революции.

Солон уговаривал Креза[651] дождаться конца жизни, прежде чем высказываться о человеческом счастье, что столь же необходимо при вынесении категорических суждений о характере человека. Основное достоинство этой биографии определялось бы тем светом, какой она должна была пролить, на характер лорда Байрона. С нашей, по крайней мере, точки зрения, книга эта открыла немного нового в его характере, да и то немногое, что открыто, отнюдь не рассчитано на то, чтобы воздать должное его памяти.

Лорд Байрон всегда сам был вершиной своего искусства. Кто бы ни находился на его картинах, передний план неизменно оставался за ним. Кто-то совсем по другому поводу сказал о Колридже: «Он сделал читателя своим доверенным лицом». Что же касается признаний лорда Байрона, это были скорее полупризнания, более рассчитанные на то, чтобы подогреть любопытство, нежели удовлетворить его. Байрон никогда не скрывал своих чувств, однако он скорее намекал, чем сообщал об обстоятельствах, их породивших; его намеки были полны туманных самообвинений в воображаемых преступлениях, которые, естественно, тут же становились предметом досужих сплетен ничем не гнушающейся публики. Он и впрямь в своих сочинениях и беседах, особенно в последние годы жизни, отдал должное мистификации; он говорил многое из того, что приводило в совершенное замешательство добросовестных его биографов, которые были вынуждены сообщать то, во что не верили другие, считавшие, что раз он так не думал, значит, он не мог такое сказать, что совсем не одно и то же. Многие из его признаний капитану Медвину[652] и мистеру Ли Ханту[653] отдавали мистификацией. Это были признания под стать итальянской opera buffa[654], где ремарки in confidenza[655] неизменно означают, что в словах действующего лица не будет ни слова правды. Лорда Байрона с самого начала отличало неукоснительное стремление к истине, однако падение нравов сказывается на правдивости даже самых чистосердечных людей, а потому, учитывая всю меру превратного понимания, мы все же считаем для себя невозможным читать мемуары Медвина и Ханта, не отдавая отчет в том, что оба достойных джентльмена находились во власти самой беззастенчивой мистификации. Лорд Байрон беседовал с ними в том же духе, в каком писалась большая часть badinage[656] «Дона Жуана», как, например, в следующем отрывке:

Я, чтоб читатель-скромник не бранил, «Британский вестник» бабушкин купил. Я взятку положил в письмо к издателю

И даже получил ответ:

Он мило обещал (хвала создателю!) Статью — хвалебных отзывов букет![657]

Издатель воспринял эти строки как серьезное обвинение и принялся самым жалостливым образом умолять лорда Байрона отказаться от них, взывая к его чести джентльмена и благородному происхождению. За что и был выставлен на всеобщее осмеяние, ибо никто не воспринял этот пассаж как обвинение, во всяком случае серьезное.