Томас Пикок – Аббатство кошмаров. Усадьба Грилла (страница 65)
XXIX. В нашей стране обозрения выходят уже семьдесят лет, восемьсот сорок месяцев, и даже если считать, что каждый месяц в среднем выходит четыре номера, то получится, что за это время увидело свет три тысячи триста шестьдесят номеров; три тысячи триста шестьдесят номеров, двести тысяч страниц одной только критики, каждая страница которой существует и поныне, — какая сокровищница информации! Какой богатый репертуар блестящих шуток, которые обрушиваются на несчастного автора и его произведения, если они не пользуются благосклонностью! Так может показаться на первый взгляд. Однако если присмотреться повнимательней, то этих блестящих шуток насчитывается немногим больше полудюжины, да и те — старые в основе своей — повторяются из номера в номер со дня выхода в свет первого критического обозрения и вплоть до самых последних периодических изданий, неизменно придерживаясь одного и того же, как сказала бы мисс Эджуорт[605], юмористического хода. Шутки эти были в свое время позаимствованы у Попа, которому они в свою очередь достались от кого-то еще. Они обладают вечным лоском, подобно трем кафтанам из «Сказки бочки»[606].
XXX. Одна из таких шуток основывается на утверждении, будто невозможно измерить глубину падения автора. Всякий раз он опускается ниже всех, кто был до него. Другая шутка состоит в том, что разбираемое произведение уподобляется наркотику и усыпляет несчастного критика. Согласно третьей шутке, авторский текст невразумителен, и в нем бессмыслица озадачивает больше, чем самый глубокий смысл. Четвертая заключается в том, что автор безумен. Этой последней шутке никак не откажешь в особом блеске, ибо она не приедается даже при многократном повторении, — ведь нет ни одного номера, ни одного обозрения, который бы не воспользовался ею хоть однажды, а то и по шесть, семь раз кряду; однако даже если считать, что на один номер в среднем приходится всего одна такая шутка, то выходит, что на протяжении семидесяти лет она уже повторялась три тысячи триста шестьдесят раз, а стало быть, можно считать доказанным, что она в три тысячи триста шестьдесят раз лучше, чем лучшая шутка у Джозефа Миллера[607], над чьими даже самыми удачными остротами невозможно смеяться дважды.
XXXI. Такое штампованное и приевшееся остроумие, находящееся к тому же в непрестанном литературном обращении, оказывается как нельзя более сподручным для продажного критика, который не способен придумать собственной шутки; когда же эта тяжелая артиллерия сосредоточена в одной статье, могучая рука мечущего громы и молнии Юпитера становится поистине смертоносной. Tres imbris torti radios, etc.[608] Рецензент «Кристабели» в свою очередь воспользовался всеми этими средствами и обрушил их на обреченную голову своего Капанея[609] — мистера Колриджа <...>.
XXXII. Лорд Байрон в весьма оригинальных, как нам представляется, выражениях охарактеризовал «Кристабель» как «страстную, необыкновенно оригинальную и замечательную поэму». Эту злополучную фразу с готовностью подхватили критики и принялись повторять ее на все лады в самом подчас неожиданном контексте.
Весьма вероятно, что лорд Байрон имел в виду этот отрывок, когда называл поэму «страстной и необыкновенно оригинальной», однако остается не совсем ясно, отчего он решил, что она «замечательная».
Критик не снисходит до того, чтобы объяснить причину своего неудовольствия, — впрочем, он прекрасно знал, что его читатели в доводах не нуждаются; если, согласно авторитетному суждению мэтра, приведенный отрывок ничего собой не представляет, значит, так оно и есть. Однако при всем уважении к этому новоявленному Аристарху[611] обратимся все же к подсудимому, которому вынесен столь непререкаемый приговор. «Кристабель» — это романтическая баллада, история чудес и тайн, рассказанная с простотой наших старых поэтов, которые описывают каждую сцену, как будто она разыгрывается у них перед глазами, и повествуют о самых невероятных легендах с самой непринужденной bonne foi[612], которая свидетельствует, что автор чистосердечно верит в истинность собственной истории. Видимость самообмана у таких поэтов никогда не нарушалась нагромождением излишних мелких подробностей и непрестанными отступлениями для пояснений и оценки происходящего. Кажется, они рассказывают только то, что знают, давая понять, что не знают еще больше. Их язык — это всегда язык случайного очевидца, и никогда — показания соглядатая (смотри «Сэр Патрик Спенс»[613]). Их стиль одновременно прост и энергичен, он не отягощен излишней красочностью; ему свойственна естественность и простота в отборе образных средств, которые сгущаются или бледнеют в зависимости от возвышенного или обыденного предмета изображения (сравни: «Сэр Патрик Спенс»). Таков же стиль и язык «Кристабели». Поэт рассказывает историю волшебства и тайн, словно сам находится под впечатлением мрачных чудес, свидетелями которых стал. Одна сцена поэмы сменяется другой, причем каждая новая сцена вводится с использованием ровно того количества видимых и слышимых эффектов, какое необходимо, чтобы фантазия читателя не осталась безучастной из-за их немногочисленности, но и не пришла в замешательство из-за их многообразия (таковы Гомер, Мильтон и т. д. в отличие от Чосера и его современных подражателей.) В первой сцене, изображающей полуночный замок, описываются события, одновременно необычные и естественные. А жалобный вой собаки под влиянием каких-то неведомых потусторонних сил готовит читателя к сверхъестественному повествованию.
«Искусству писателей необузданного воображения во многом свойственны неожиданные переходы: то он рьяно берется за какую-нибудь тему, то неожиданно обрывает ее. Медики, которым приходится весьма часто заниматься такими авторами, воспринимают это их свойство как безошибочный симптом. Так и здесь: не успел читатель познакомиться с воющей сукой, как она пропадает из повествования безвозвратно с появлением нового, куда более значимого, действующего лица:
Эта немногословная сентенция примечательна во многих отношениях. Во-первых, она в три тысячи триста шестидесятый раз повторяет четвертую избитую критическую шутку, намекающую на то, что автор безумен, и, во-вторых, она делает примечательнейшее открытие, суть которого в том, что всякая драматическая поэзия — сущий бред; что всякое лицо или предмет, коль скоро оно представлено читателю, должно оставаться в его поле зрения до самого конца, никем и ничем не заменяясь; и что, стало быть, Шекспир в «Макбете», который сначала «усердно» изображает трех ведьм, а затем с появлением нового «куда более значимого» действующего лица — короля Дункана — гонит этих ведьм со сцены, являет собой безошибочный симптом заболевания, с каким его тотчас же следовало бы препроводить заботам доктора Монро[614].
«Прелестная дева Кристабель, судя по всему, гуляла всю ночь». Между тем в поэме нет ни прямого, ни косвенного указания на это. Напротив, Кристабель только что вышла из замка и пошла в лес <...> Леди Джеральдина опускается на землю «должно быть, от боли», но, кажется, скорее от лени. Опять искажение смысла: Джеральдина — ведьма, которая хочет зла Кристабели, это само по себе вполне очевидно; она не может перейти порог замка, а позднее проникнуть в покои Кристабели без содействия последней <...>. Именно поэтому Джеральдина в обоих случаях опускается на землю якобы от усталости (поэт говорит «быть может, от усталости», как всякий, кто видит происходящее, но может лишь догадываться о причине), а Кристабель верит ей и переносит ее через порог. После этого Джеральдина идет сама как ни в чем не бывало, из чего следует, что предположение «быть может, от усталости» было необоснованным. Сверхъестественная сила Джеральдины, то зло, которое она таит против Кристабели, всегда передается косвенно, а не прямо — будто это не так, весь смысл поэмы был бы утерян... «У меня для этого силы нет..? Подразумевается волшебный сон, в который погружается все живое, в том числе и собака, в присутствии злого духа. Вряд ли критик мог быть настолько глуп, чтобы не заметить этого, — поразительно другое: насколько притупляется даже самая заурядная наблюдательность, если все внимание направлено на то, чтобы опорочить и исказить литературное произведение, а не вникнуть в его суть <...>».
Разве что самый наивный, простодушный писака, который готов продать любую книгу, им рецензируемую, за стакан бренди, может воспринимать эти строки исключительно как предложение подкрепиться каплей спиртного!
«Как дева с дальних берегов» — из чего мы можем заключить, что все женщины, живущие вдалеке от нас, вне зависимости от того, где именно, обладают исключительной красотой.