реклама
Бургер менюБургер меню

Томас Манн – Размышления аполитичного (страница 19)

18

Однако это всё витания в облаках! Вернёмся к делу в более узком – или широком – смысле, поговорим о бюргерстве и политике, немецком бюргерстве, просвещённом, гуманном художественном бюргерстве и его отношениях с политикой, которые, как мы уже дали понять, изначально есть сущая безотносительность и которые после того, как им с сомнительно-половинчатым успехом уделял внимание уже Бисмарк, сегодня более «духовными» методами пестует литератор цивилизации… Нелёгкую он задал себе задачу. Ведь немецкая гуманистичность в сути своей противится политизации; немецкому понятию просвещённости в самом деле недостаёт политического элемента. И после полувекового существования империи к развитому немцу по-прежнему приложимы слова молодого Ницше из третьего несвоевременного размышления: «Ведь тому, кто имеет в крови furor philosophicus, просто не хватит времени на furor politicus, он будет мудро избегать ежедневного чтения газет, а тем более служения какой-либо партии, хотя в действительно трудную для отечества минуту не замедлит встать в строй. Плохи дела у тех государств, где о политике должен хлопотать кто-то, кроме государственных деятелей, они заслуживают того, чтобы из-за всех этих политиков погибнуть». Но сказанное здесь о типичном немце высокой духовной организации разве не относится к немцу вообще, к персонифицированной Германии, собственно к народу в Германии? Каков этот народ, когда приходится «в действительно трудную для отечества минуту вставать в строй», мы видели в начале августа 1914 года: прекрасен; хочется верить, прекрасен, как никакой другой. Тем более пошлая возбуждённость политических в узком, внутреннем смысле эпох идёт ему, пожалуй, меньше, чем остальным; он тут самым несимпатичным образом обезображивается и, честно говоря, сам это знает. Я сохранил обрывки воспоминаний об уличных, трамвайных сценах во время выборов в рейхстаг; помню, ехал на передней площадке позади вагоновожатого, молодого человека с обручальным кольцом на правой руке, которой он управлял рычагом. И вот ведёт он трамвай, его теснят пассажиры, он в солидном форменном мундире, звонит в звонок, всматривается в залитое дождём лобовое стекло. Тут в трамвай запрыгивает человек – шляпа съехала на затылок, лихорадочно-красные скулы, глаза шальные – и начинает говорить ещё с подножки. Весь действие, весь политический раж. Вероятно, агент, вербовщик, охотник за голосами, в любом случае пылкий партиец и только-только из предвыборного штаба. Он просто не может молчать, это видно, в душе у него – политика и полупросвещённость, и душа эта изливает неиссякаемые полупросвещённо-перевозбуждённые уличные словопотоки. Он обращается ни к кому и ко всем сразу, он даже вытянул подбородок чуть повыше крепкого, обтянутого рукавом мундира плеча вагоновожатого и говорит ему сбоку в лицо. Несёт что-то про «чёрно-голубой блок» и тому подобный нечеловеческий вздор, засовывает палец за пройму жилета, изображая еврея, как это делают уличные клоуны… То была воплощённая карикатура на народ. В конце концов вагоновожатый повернулся, и я хорошо запомнил взгляд, каким он с головы до пят смерил вызывающего неловкое чувство пассажира, – трезвый, сдержанный, молчаливо-отчуждённый, презрительный, подёрнутый лёгким отвращением взгляд человека, облачённого в форменный мундир, на того, кто от политики и полупросвещённости опьянел, взгляд, показавшийся мне незабываемо показательным в плане отношения немецкого народа к политике. Может, он был эгоист, мой вагоновожатый? Но ручаюсь, когда настала действительно трудная минута, он «встал в строй», и на лице у него по-прежнему была трезвость, но ещё и благоговение, он в строю и по сей день – на земле ли, в земле ли.

Мне показалось тогда, чутьё самого степенного народа отразилось во взгляде достойного его сына. Переводя же взор на немецкого художника, типично немецкого творца, я очами, как говорил Гамлет, души моей должен попытаться ухватить его образ, суть. И что же я вижу? Несколько набок склонённое лицо, нюрнбергско-бюргерское, с уникальными, безошибочно узнаваемыми национальными чертами, слегка старомодная резьба по дереву, человеческое лицо в неслыханном, невиданном смысле – нравственно-духовное, жёсткое и мягкое одновременно; взгляд в себя и в никуда, не «пламенный», скорее даже тусклый, плотно сжатые губы, признаки напряжения и усталости на встревоженно, но всё же не угрюмо наморщенном лбу… Гвельф иль гибеллин? Ах нет,

Творец лишь скромный, создавший всё, что мог, Задумчиво надеясь на небес подмогу.

Что общего этот исполненный смирения, достоинства и постоянства мастеровой-метафизик может иметь с политикой в любом её западно-демократическом площадном смысле? Он национален, ещё бы не национален, хоть в нём слишком много гуманистичности и урбанистичности, космополитического замеса и бюргерской просвещённости, чтобы в пору мирного труда устраивать бесчинства и козырять национальными картами; он национален и глубоко сознаёт это, видя выпавшие на долю национального существа тяготы как физические, так и прежде всего духовные. Но политик? Буян, манифестант? Правозаступник, жестикулянт за-ради свободы? Нет! Нет…

Не случайно желание увидеть образ бюргерской духовности, бюргерского культурного типа являет мне средневеково-нюрнбергское лицо. В книгах, в бедствиях времени ты ищешь начала начал, легитимные основы, древнейшие душевные предания теснимого «я», ищешь оправдания. Бюргерская эпоха нашей истории, сменившая времена духовенства и рыцарства, эпоха Ганзы, городов была эрой чистой культуры, а не политики, бюргер не вступил в права политического наследства рыцаря – так ведь? И всё же то была эпоха в высшей степени национальная, осознанно, по облачению, манерам; первой чисто национальной культурой назвали бюргерскую. Какой период немецкой истории считали наиболее блистательным такие люди, как Мёзер и Фихте? Тот самый, расцвет немецкой Ганзы. История немецких городов, словно обороняясь, утверждает Трайчке, была «чем-то очень патриотичным»; и те же историки, которые оплакивают, даже говорят о немецком фатуме в связи с тем, что Германия в противоположность другим странам прошляпила политический союз монархии и бюргерства, создание национального государства, громко нахваливают значение этой истории как для раскрытия, так и для углубления немецкого естества. Да, углубление немецкого типа – читаю Трайчке и припоминаю, что так оно и есть, – было бы невозможно без неполитической бюргерской культуры, эпохи уютно-основательного, светлоглазо-сатирического устроения будней, проповеди, мистики и карнавальных представлений, сборников права и летописей… эпохи расцвета немецкой индивидуальности, согласно одному, и демократизации понятия личности, согласно другому историку, эпохи сокровенно-почтенного, национально-виртуозного искусства резца и кисти, способствовавшей тому, что в немецком мире бюргерство и духовность, бюргерство и художественное мастерство остались кровно связанными по смыслу словами.

Но гражданин мира, «бюргер мира» – не тоже ли бюргер? Кто он, как не сочетание немецкого бюргерства и гуманистического воспитания? Ведь как немецкое слово, обозначающее космополитизм (Weltbürgertum), вобрало в себя слово и понятие «бюргер», так и слову, понятию «бюргер» имманентно значение «мира» и «безграничности»…

Кто я, откуда взялся, такой как есть, и не могу ни стать иным, ни хотеть этого? Ответы на подобные вопросы ищут в минуту душевной угнетённости. Я горожанин, бюргер, сын и праправнук немецко-бюргерской культуры. Наверное, экзотическая материнская кровь действует во мне как фермент, отчуждая и преобразуя, но сути, основ она не изменила, главные душевные традиции не перечеркнула. Разве предки мои не были нюрнбергскими ремесленниками, что Германия посылала в мир, до самого дальнего Востока, в знак того, что она страна городов? Они служили советниками в землях Мекленбурга, добрались до Любека, были «негоциантами Римской империи»; и по написании истории их дома, городской летописи, разросшейся в натуралистический роман, немецкой книги, которую, пожалуй, можно поставить в один ряд с сочинениями, возникшими на заре бюргерской эпохи, оказалось, что я куда в меньшей степени отрезанный ломоть, чем сам мог помыслить. Да, я бюргер, а в Германии смысл этого слова близок духу и искусству так же, как и достоинству, добротности, довольству. Моё понимание изящного – урбанистического происхождения, это культура, а не интернациональная цивилизация, как у элегантного буржуа. Моё понимание надёжности – оттуда же. Даже мои инстинктивные притязания на достоинство и приятные излишества материального образа жизни имеют древние права и другой смысл, нежели пышность интернационального буржуа. И если я либерален, то в смысле либеральности, а не либерализма. Ибо я аполитичен (национален, по аполитичен) как немец бюргерской культуры и романтизма, выставившего единственное политическое, высоко национальное требование императора и империи, романтизма столь недемократического, что уже одно его душевное послевкусие внушило политикам, студентам и революционерам Паульскирхе желание наследственной императорской власти и, как писал Фогт Гервегу, превратило их в «совершенных аристократов»…