18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Томас Гарди – Вдали от безумной толпы (страница 28)

18

Стрижка совершалась в амбаре, который потому так и назывался – стригальным. Строение это было крестообразно, как храм с боковыми нефами. Напоминая приходскую церковь своей формой, оно соперничало с нею еще и древностью. Вероятно, прежде здесь находился монастырь; доподлинно этого никто не знал. От прочих построек обители не осталось и следа. Телеги, обильно груженные снопами, могли легко попадать внутрь амбара через два боковых крыльца, над которыми высились заостренные каменные арки – вырезанные широко и смело, эти простые украшения сообщали зданию величие, не всегда присущее более вычурным постройкам. Потемневшая каштановая кровля, стянутая огромными скобами, прямыми и изогнутыми, поперечными и косыми, имела вид куда более солидный и благородный, чем крыши девяти из десяти сегодняшних церквей. Вдоль боковых фасадов, отбрасывая густую тень, шли контрфорсы, напоминавшие ноги великанов в широком шаге. Их остроконечные арки одновременно способствовали украшению и вентиляции здания.

Про этот амбар можно было сказать, что он в большей степени служит первоначальному своему назначению, чем любая церковь и любой замок того же века и стиля. В отличие от большинства сохранившихся образчиков средневекового зодчества, это строение использовалось для дел, не запятнанных руками времени, и те, кто трудился в нем теперь, были хотя бы по духу близки тем, кто его строил. Видя, как в этих многое переживших стенах кипит работа, и размышляя об их прошлом, путник мог удовлетворенно заметить, что преемственная связь не разорвана. Мысль о постоянстве идеи, руководившей строителями, рождала чувство благодарности и даже гордости: здание уцелело, и его назначение не сделалось людям ненавистным. Теперь простое серокаменное творение древних умов дышало покоем, если не величием, несвойственным средневековым храмам и крепостям, которых сегодня часто тревожит обращенное к ним чрезмерное любопытство. Здесь старина и современность были заодно. Копьевидные окна, изъеденные временем клинчатые камни и желобы, прямизна оси, потемневшие балки и стропила каштанового дерева – все это не несло на себе отпечатка устарелого фортификационного искусства или обветшалого вероучения. Питание тела хлебом насущным, как прежде, остается и премудростью, и религией, и желанием человека.

Сегодня старые двери были распахнуты навстречу солнцу, щедро лившему свет на гумно, сколоченное посреди амбара из толстых дубовых досок. Вследствие усилий многих поколений крестьян, бивших по дереву цепами, гумно стало гладким и темным, как полы в парадных залах елизаветинских особняков. Сейчас возле этого помоста трудились, стоя на коленях, стригальщики. Косые лучи солнца падали на их выбеленные рубахи, загорелые руки и навостренные ножницы, сверкавшие с такою силой, что непривычный человек мог и ослепнуть. Плененная овца лежала на гумне. От недобрых предчувствий, перераставших в ужас, дыхание ее становилось все чаще и чаще, покуда она не начинала дрожать, будто марево, застилавшее окрестные луга.

Эта картина сегодняшнего дня отнюдь не представляла разительного контраста со своей средневековою рамой, ибо жизнь Уэзербери была, в отличие от городской, почти неизменна. Что для горожанина «вчера», то для селянина «теперь». Для Лондона произошедшее двадцать или тридцать лет назад (а для Парижа десять, если не пять) – уже седая старина. Для Уэзербери шестьдесят или восемьдесят лет – все «сегодня». Разве что век может привнести в облик деревни новую черту или новую краску. Пять десятилетий ни на волосок не меняют ни крой гетр, ни вышивку кафтанов. Десять поколений живут как одно. Для обитателей уединенных уголков Уэссекса то, что для пришлого человека древность, просто старо, то, что для пришлого старо, – ново, а что для него настоящее, здесь только будущность.

Итак, четырехсотлетний амбар был привычен стригальщикам, и они не казались в нем чем-то чуждым. Ту часть, которая у церкви называлась бы нефом, перегородили у входа и перед алтарем. В пространство между двух плетеных заслонов согнали все стадо, а трех или четырех овец всегда держали наготове в особом углу, чтобы стригальщики в любую секунду могли их схватить. Сзади, полускрытые желтоватой тенью, виднелись фигуры Мэриэнн Мани и девиц Миллер (Темперанс и Собернесс), собиравших шерсть и скручивавших ее в жгуты. Женщинам довольно ловко помогал старый солодовник. С апреля по октябрь его солодовня бездействовала, и он находил себе занятие на близлежащих фермах.

Позади всех стояла Батшеба, следившая за тем, чтобы животных стригли коротко, но притом не ранили. Под ее ясным взором Габриэль порхал, подобно мотыльку. Сам он не стриг постоянно, а большею частью руководил другими стригальщиками и выбирал для них овец. Сейчас он разливал некрепкий хмельной напиток из бочонка, стоявшего в углу, и нарезал хлеб с сыром.

Батшеба, бросив взгляд туда, предостерегающее слово сюда и отчитав молодого работника, отпустившего остриженную овцу без клейма, подошла к Габриэлю, который, отложив хлеб, взял очередную жертву, втащил на гумно и одним умелым поворотом руки уложил на спину. Срезав кудри возле головы, пастух быстро обнажил шею и воротник. Госпожа, наблюдавшая за этим, тихо пробормотала: «Она краснеет от оскорбления». Действительно, по оголяемой щелкающими ножницами овечьей коже растекался румянец – такой быстрый и нежный, что он сделал бы честь любой женщине, и многие светские красавицы могли ему позавидовать.

Душа бедного Габриэля насытилась радостью от одного присутствия Батшебы, придирчиво наблюдавшей за движениями ножниц, которые, казалось, в любую секунду могли поранить овцу, однако не делали этого. Подобно Гильденстерну, Оук уже то почитал за счастье, «что счастье не чрезмерно»[30]. Он не желал беседовать с Батшебой. Ему довольно было, что владычица его сердца стоит сейчас рядом, и они вдвоем обособились от всех. Посему говорить приходилось ей. Порой многоречивость ни о чем не сообщает, а молчание сообщает о многом, и сцена между Батшебой и Габриэлем служила тому доказательством. Исполненный умеренно тлеющего блаженства, он перевернул овцу и, прижав ее голову коленом, продолжил состригать шерсть, двигаясь сперва вокруг подгрудка, затем по спине и боку, пока не дошел до хвоста. Когда ножницы, щелкнув, сняли последний клок, Батшеба поглядела на часы.

– Хорошая работа и притом скорая!

– Как долго, мисс, я ее стриг? – спросил Габриэль, отирая лоб.

– Двадцать три минуты с половиною от того момента, когда вы срезали первую прядку на лбу. Впервые вижу, чтобы с овцою управлялись менее чем за полчаса.

Чистая гладкая фигурка вышла из своего руна, как Афродита из пены морской. Не видя этого четвероногого существа, трудно себе вообразить, как оно было растерянно и как смущалось своей наготы. Снятое одеяние облаком расстилалось по гумну, вывороченное наружу изнанкою – той частью ворса, что примыкала к телу и никогда не обнажалась, а потому была белоснежной, без единого самого крошечного пятнышка.

– Каин Болл!

– Бегу, мистер Оук! – откликнулся Кайни, хватая горшочек с дегтем.

Как только на остриженном теле овечки появились буквы «Б.Э.», она, часто дыша, перемахнула через загородку и выбежала из амбара в загон, где паслась уже разоблаченная часть стада. Затем подошла Мэриэнн, подобрала отлетевшие в стороны клочки шерсти, бросила их на середину снятой овечьей шубы, скатала ее и унесла. Зимой этим трем с половиной фунтам тепла предстояло дарить радость неизвестным людям, жившим, вероятно, далеко от Уэзербери. Однако будущим обладателям вязаных изделий не суждено было насладиться непревзойденной мягкостью свежесрезанной шерсти, сохранившей живую податливость, которая теряется вследствие мытья и сушки. Шерстяная нить против руна – то же, что разбавленное водою молоко против сливок.

Жестоким обстоятельствам было неугодно, чтобы Габриэль все утро оставался счастливым. Со взрослыми животными и подростками-двухлетками уже покончили. Теперь стригальщики занялись молодняком. Оук надеялся, что Батшеба останется рядом и снова засечет время, пока он будет стричь молодого барашка, но этот план нарушило появление мистера Болдвуда в дальнем углу амбара. Никто другой как будто не заметил прихода фермера, и все же факт не подлежал сомнению. Болдвуд всегда приносил с собою какую-то особенную атмосферу, ощущаемую всеми, к кому бы он ни приблизился. Разговор между работниками, и без того напряженный из-за близости хозяйки, теперь вовсе угас.

Болдвуд пересек неф и подошел к Батшебе. Та обернулась и приветствовала его с совершеннейшей непринужденностью. Он что-то тихо сказал. Она ответила ему, тоже понизив голос и даже переняв его тон. Нет, она вовсе не желала делать вид, будто между ними есть некая загадочная связь. Однако когда женщина восприимчива к обаянию мужчины, она, сама того не замечая, подражает ему не только подбором слов (это мы можем наблюдать ежедневно), но и манерой говорить, а также расположением духа, если влияние сильно.

О чем они беседовали, Габриэль не слышал. Он был слишком независим, чтобы вертеться рядом, но слишком обеспокоен, чтобы не заметить, как галантный фермер взял Батшебу под руку и вывел из угла амбара, где на большом щите раскладывалась шерсть, на яркое июньское солнце. Став возле овец, уже остриженных, они продолжили разговор. О чем же? О стаде? Конечно, нет. Габриэль справедливо отметил про себя, что, если речь идет о предмете, находящемся в поле зрения говорящих, те обыкновенно смотрят на означенный предмет. Батшеба же созерцала ничтожную соломинку под ногами, что скорее свидетельствовало о женской застенчивости, нежели о том, что она стыдилась каких-либо изъянов своего стада. Кровь, подобно нерешительной волне, то приливала к ее лицу, то отливала от него. Габриэль меж тем продолжал стричь, пребывая в состоянии печальной стесненности.