Томас Гарди – Вдали от безумной толпы (страница 27)
– Верно! – согласился Джозеф.
– Дельный малый! – подтвердил Лейбен Толл.
– Да как вы смеете произносить при мне его имя! – гневно выкрикнула Батшеба. – Я же велела вам никогда о нем не упоминать, если желаете у меня работать! Ах! – воскликнула она, просияв. – Должно быть, фермер Болдвуд мне поможет!
– Нет, мэм, – сказал Мэтью. – На днях две из его лучших овец наелись горошку, и раздулись вот так же. Мистер Болдвуд спешно отрядил человека, чтобы скакал за Гейблом Оуком, и Гейбл приехал и овец спас. У фермера Болдвуда нужный инструмент имеется – вроде дудки с острым шипом.
– Ага, вроде дудки, – повторил Джозеф. – Дудка она и есть.
– Да-а… Такое вот устройство, – протянул Генери Фрэй, как восточный философ, равнодушный к бегу времени.
– Довольно! – воспламенилась Батшеба. – Я сыта по горло вашим даканьем и агаканьем! Живо пошлите за кем-нибудь, кто вылечит овец!
Работники испуганно побрели прочь, не имея ни малейшего понятия о том, где и кого им искать. Через минуту они исчезли за воротами, оставив Батшебу одну среди умирающих животных.
– Нет, никогда в жизни я за ним не пошлю! – твердо сказала она.
В следующую секунду по телу одной из овец пробежала страшная судорога, несчастное существо вытянулось и подскочило высоко в воздух, а после этого поразительного прыжка тяжело упало и застыло. Батшеба приблизилась. Овца была мертва.
– Что же делать?! Что делать?! – снова воскликнула фермерша, ломая руки. – Нет, я за ним не пошлю, не пошлю!
Сила выражения решимости подчас превосходит силу самой решимости. К восклицаниям нередко прибегают как к костылям, надеясь подпереть ими слабеющее убеждение, которое, будучи твердым, вовсе не требовало громких фраз. Сказанное Батшебой: «Нет, никогда!» – в действительности означало: «Наверное, придется».
Выйдя за ворота, она подняла руку, подзывая своих работников. Лейбен Толл ее заметил и повернул обратно.
– Где теперь Оук?
– По ту сторону долины, в коттедже, который зовется «Гнездо».
– Бери гнедую кобылу и скачи туда. Скажи ему, чтоб немедля возвращался. Что я так велела.
Через две минуты Лейбен уже сидел на Полл, гнедой кобыле – неоседланной, с поводьями без удил, – и легким галопом поскакал вниз по склону холма. Батшеба и все остальные глядели ему вслед. Ежесекундно уменьшавшаяся фигура двигалась по верховой тропе, миновав сперва шестнадцатиакровый луг, потом овечий выгон, среднее поле, низину и надел Кэппела, а затем, превратившись в едва различимую точку, пересекла реку по мосту и стала подниматься через Вешнее пастбище и Белые Ямы.
Домик, куда удалился Габриэль, прежде чем окончательно покинуть Уэзербери, казался крошечным светлым пятнышком перед стеной голубых елей на склоне противоположного холма. Батшеба ходила из стороны в сторону, а работники вернулись к овцам и стали их растирать, надеясь облегчить муки бедных животных. Однако все старания были напрасны.
Хозяйка продолжала ходить. Вот всадник стал спускаться, и звенья томительно длинной цепочки последовали в обратном порядке: Белые Ямы, Вешнее Пастбище, надел Кэппела, низина, среднее поле, овечий выгон, шестнадцатиакровый луг. Батшеба надеялась, что у Лейбена хватило разуменья уступить лошадь Габриэлю, а самому вернуться пешком. Наконец лицо всадника стало различимо. Это был Толл.
– Ах, как же ты глуп! – воскликнула Батшеба и, не увидав нигде пастуха, прибавила: – Или Оук уже уехал?
Лейбен спешился, выглядя скорбно, как Мортон[26] после битвы при Шрусбери[27].
– Ну что же? – произнесла Батшеба, отказываясь верить в то, что ее устное
– Он говорит: «Молящим пристало смирение».
– Что?! – произнесла молодая фермерша, расширив глаза, и забрала в грудь побольше воздуха для гневной тирады.
Джозеф Пурграсс опасливо попятился.
– Пастух говорит, что не придет, пока вы не попросите его учтиво, как подобает женщине, умоляющей об одолжении.
– Да как он смеет так мне отвечать?! По какому праву?! Кто он такой, чтобы ставить мне условия?! Неужто я стану просить о помощи того, кто сам недавно был от меня зависим?
Еще одна овца, высоко подскочив, упала замертво. Люди стояли мрачные, высказывая свое суждение одними лишь взглядами. Батшеба отвернулась. Глаза ее были мокры. Не в силах более скрывать, как ей тяжко сносить последствия собственной гордыни, она горько заплакала, и все работники увидели слезы хозяйки.
– Полноте, мисс! К чему убиваться? – сочувственно произнес Уильям Смоллбери. – Вы просто возьмите и попросите его помягче. Он придет – это уж как пить дать. Гейбл не таковский, чтобы в помощи отказывать.
Батшеба обуздала свое горе и осушила глаза.
– Ах, как это жестоко с его стороны! Как жестоко! – пробормотала она. – Он вынуждает меня делать то, чего я бы сама ни за что не сделала! Да, вынуждает. Толл, иди за мной.
После такого проявления чувств, не вполне подобающего главе фермы, Батшеба вернулась в дом в сопровождении Лейбена, следовавшего по ее пятам, и торопливо написала несколько строк под аккомпанемент тихих судорожных всхлипываний, которые обыкновенно возникают после приступа плача, как волны после бури. Послание, хотя писавшая спешила, вышло учтивым. Отстранившись, Батшеба пробежала его глазами и собралась было сложить листок, но в последнюю секунду прибавила: «Не покидайте меня, Габриэль!» Написав эти слова, она слегка покраснела и сжала губы, словно для того, чтобы не позволить себе передумать.
Отправив письменное послание, как и предшествовавшее ему устное, с Лейбеном Толлом, Батшеба стала ждать. После четверти часа, проведенных в тревоге, снова послышался топот лошади. На сей раз Батшеба не нашла в себе сил глядеть на приближающегося всадника. Она оперлась о бюро, на котором писала, и закрыла глаза, как бы желая оградиться и от страха, и от надежды.
Надеяться, однако, все-таки было можно. Габриэль не злился: он сохранил спокойствие, несмотря на то высокомерие, какое источал приказ фермерши. Батшеба обладала таким тщеславием, что, будь она менее красива, это навлекло бы на нее всеобщее осуждение. Вместе с тем, она блистала такою красотой, что будь ее тщеславие чуть слабее, оно казалось бы вполне простительным.
Когда конский топот приблизился, Батшеба вышла из дому. Пронесясь между ней и небом, всадник подъехал к овечьему загону и, спешиваясь, поглядел через плечо назад. Это был Габриэль. Настало одно из таких мгновений, когда глаза женщины противоречат ее устам. Устремив на пастуха взор, исполненный благодарности, Батшеба сказала:
– О, Габриэль, как вы могли так дурно со мною обойтись!
Сей упрек в промедлении прозвучал столь нежно, что адресат, вероятно, счел его заменой благодарности за теперешнюю свою готовность помочь. Смущенно пробормотав что-то в ответ, Оук заспешил далее. Батшеба по взгляду поняла, какая из начертанных ею фраз побудила Габриэля вернуться.
Когда она, следуя за ним, вновь вошла в оградку загона, он уже хлопотал среди беспомощных раздувшихся тел: куртка его была сброшена, рукава подкатаны, из кармана извлечен спасительный троакар – маленькая трубка со стилетом внутри. Та ловкость, с какой Габриэль стал применять этот инструмент, сделала бы честь госпитальному хирургу. Отыскав на левом боку овцы нужное место, он прокалывал кожу и рубец, после чего быстро извлекал стилет, а трубку оставлял на месте, и сквозь нее вырывалась струя воздуха, которая погасила бы свечу, если бы таковую поднесли к отверстию.
Как известно, облегчение от боли есть само по себе наслаждение[29], и морды несчастных животных служили тому доказательством. Успешно исполнив сорок девять операций, Оук лишь раз промахнулся: нанес страдающему созданию смертельный удар, вонзив острие мимо метки – работа совершалась в крайней спешке, каковой требовало состояние стада. Четыре овцы умерли до прибытия пастуха. Три выздоровели без прокола. Всего же овец, выбравшихся за ограду и наевшихся ядовитой травы, было пятьдесят семь.
Когда Оук, ведомый любовью, окончил свой труд, Батшеба приблизилась и поглядела ему в лицо.
– Габриэль, вы останетесь у меня? – спросила она и, обезоруживающе улыбнувшись, не поспешила плотно сомкнуть губы, ибо вскоре ей предстояло вновь разомкнуть их в улыбке.
– Да, – ответил Оук.
И она улыбнулась ему опять.
Глава XXII
Большой амбар. Стрижка овец
Человек может стушеваться не только оттого, что в критический момент ему недостало бодрости духа, но и (с неменьшей вероятностью) оттого, что в пору подъема он не нашел своим душевным силам исчерпывающего применения. Впервые после гибели собственного стада Габриэль Оук обрел прежнюю независимость мысли и деятельную энергию – достоинства, которые, если не представится удобный случай, бывают так же бесполезны, как и удобный случай без них. При благоприятном стечении обстоятельств они способствовали бы возвышению Оука, но подле Батшебы Эвердин он лишь расточал время. Вешние воды текли мимо, не подхватывая Габриэля, а в скорости мог явиться низкий прилив, которому уже и не под силу было бы стронуть его с места.
Настало первое июня – разгар стрижки овец. Даже наименее плодородные пастбища пылали здоровьем и пестрели яркими красками: вся зелень была свежа, каждая пора открыта, каждый стебель готов был брызнуть соком. В полях и лугах явственно ощущалось присутствие Бога, а дьявол ретировался в город. Пушистые сережки на деревьях, побеги папоротника, напоминающие епископские посохи, квадратные головки мускатницы, соцветия аронника, похожие на фигурки багроволицых святых в малахитовых нишах, белоснежный сердечник, зубянка, близкая по цвету к человеческой коже, колдунова трава, черные лепестки грустно кивающих колокольчиков – таковы были причудливые украшения уэзерберийской флоры. Что же до местной фауны, то ее сегодня представляли видоизменившиеся фигуры мистера Джена Коггена (первого стригальщика), двух его помощников (странствующих овечьих цирюльников, чьи имена нет нужды упоминать), Генери Фрэя, мужа Сьюзен Толл и Джозефа Пурграсса (исполнявших роли четвертого, пятого и шестого стригальщиков), затем юного Каина Болла (помощника) и, наконец, Габриэля Оука, руководившего стрижкой. Никто из упомянутых не стеснял себя чем-либо, достойным называться настоящей одеждою, и все же тела их были достаточно прикрыты, чтобы являть собой приличную середину между низшей и высшей индусской кастой. Угловатая напряженность поз и застылая неподвижность лиц свидетельствовали о том, что все заняты серьезным делом.