Тимофей Николайцев – Жестокие всходы (страница 73)
Но закончилось не скоро… и он успел дважды коротко помутиться умом, а когда снова пришёл в себя, то ноги пусть и с трудом, но держали его, и даже несли куда‑то сами собой, и нескончаемо хлюпало под ногами, и Эрвин ежеминутно оскальзывался в колее и часто падал, но снова вставал и брёл… и внутри у него болело и ёкало при каждом шаге, и он пару раз выбирал укромное место и присаживался там по большой нужде, но сидеть было больно, и вставать было больно, и только идти… вечно идти куда‑то вперёд — было почти не больно, терпимо. И Эрвин шёл и шёл, и колея вывела его жандармскому посту при входе в город — несколько крытых фургонов стояли тут поперёк дороги, распряженные, с высоко задранными дышлами… и только один из фургонов был при деле, да и то лошадей впряжена была лишь пара, а не четвёрка, как нужно для такой махины — только чтоб хватило конной тяги с дороги фургон отволочь, если приспичит кому-то тут проехать и ему разрешат.
Эрвин бездумно обошёл этот фургон… и мокнущий на его козлах жандарм окликнул его… потом ещё раз… и, взбеленившись на его молчание, благим матом заорал ему в спину… Тогда брезент на другом фургоне откинулся, пролив Кривощёкому на макушку целый водопад… внутри сидело битком жандармов, и все с винтовками… но, по счастью, не оказалось среди них ни одного из той пятёрки, от которой Эрвин так счастливо сдрапал сегодня… да ему было уже, в общем‑то, и плевать на это.
Однако, жандармы не стали Кривощёкого задерживать или ещё как‑то щемить — только быстро переглянулись друг с другом, когда он ответил им, откуда пришёл и кого там видел… и покачали головами, и жалостливо опяуглили его, и опятиуглились сами, и плевали на мостовую, и мостовая вокруг них вскоре сделалась рябая от ритуальных плевков.
И Эрвин постоял-постоял, да просто пошёл от них дальше, и его никто не остановил, не велел дожидаться приезда начальства. Так, чувствуя на себе их взгляды, пыхтя ноющей боли и шаркая утиной своей походкой, Кривощёкий взобрался на холм, за крутизну которого этот южный, ведущий за город Тракт и окрестили Громовым. Там, с верхней точки булыжной дороги, блестящей как чьё‑то лысое темя, Эрвин посмотрел на город, ещё мокрый, но уже подсыхающий — времени со злополучного того полудня прошла целая уйма, уже вечерело, пахло печами и горячей водой, в которой хозяйки разводили мыло.
И Кривощёкий поплёлся к первому же попавшемуся на пути доходному дому… и когда какая‑то баба грубо окликнула его и замахнулась деревянной тёркой, чтоб огреть его заду — Эрвин расплакался перед ней, назвал имя Лентяя‑Коровника и больше ничего даже сказать не успел — баба всплеснула руками и повела его в натопленный сверх всякой меры полуподвал, и показала где встать, чтобы помыться, и сказала, сколько воды разрешает на это потратить, и показала, где стоит веревочная швабра, которой ему надлежало подтереть после себя каменный пол, и, в конце‑концов совсем распричитавшись — даже дала ему пригоршню растаявшего во влаге сырого мыла, и он долго возил этой пригоршней по всем местам, пока не сумел отскрести от себя всё присохшее…
Глава 39 (безумная, как ссора близнецов, в утробе сросшихся, но разного хотящих…)
Это был странный вечер… и ещё более странная ночь пришла ему на смену.
Луций и не ожидал, что поднимать мертвецов окажется так тяжело. Немыслимо тяжело!
Насколько утомительно троим возчиковым лошадям было вытянуть мёртвого из объятий Похоронной Ямы, настолько и самого Луция вымотало исполнение последнего Ритуала. Ближе к полуночи, когда из заострённых о случайный камень вязальных спиц начали с треском выстёгиваться длинные искры — новый Наместник уже едва мог стоять на ногах. Искры частили, высвечивали тёмное нутро дома старого Линча — подпаливая на коже трупа редкие мальчишеские волоски, они вонзались в безвольное тело Курца, до молочной белизны отмытое дождём…
Теперь огонь под медным котлом совсем съёжился… и даже тлеющие полынные веники — и те перестали дымить.
Тело, распростёртое на груде каменного боя — не двигалось. Луций пытался угадать малейшие признаки возвращающейся в него жизни, но тщетно — грудь трупа не приподнималась, и веки не трепетали, и ноздри не шевельнулись ни разу, сколько бы Луций не окуривал их продирающим до самых кишок дымом…
Ночь всё длилась и длилась, дурнота накатывала волнами, трава в проломах стены шелестела… и озвякивали в этом сухом шелесте подрастающие железные стебли. Они быстро росли — наматывали друг на друга проволочные петли, прямо на глазах утолщаясь и крепчая. Луций время от времени оглядывался на них… потом перестал — ему стало не до того. Кольцо всё терзало палец… Так руки неумелой хозяйки впустую теребят воспаленный коровий сосок во время бескормицы, в попытке выдавить ещё хоть что-то из плоти, уже и так выдоенной досуха. Крови почти не было — несмотря на многажды располосованную кожу, она уже не текла.
Однажды измученный Луций хотел… нет, не снять — всего лишь поправить кольцо, чтобы не выворачивало сустав, чтоб хотя бы резало там, где на пальце оставалось ещё мякоткое место… Но, едва почувствовав его прикосновение, кольцо стиснулось так, что Луций услышал хруст собственной кости. Боль была белой и горячей, как кузнечный огонь. Луций едва не умер в эту минуту, но что-то цепко удержало его на самом краю сознания.
ОН НЕ ГОТОВ… СЛИШКОМ ЮН… НЕТ, ПРОСТО СЛИШКОМ ХУД — В НЁМ МАЛО КРОВИ… МЫ — ГОВОРИЛИ… ОН ХОРОШО ДЕРЖАЛСЯ, НО ОН — СЛАБ… ПОЧЕМУ ОН НЕ ЕСТ — МЫ ДАЛИ ЕМУ?.. ОН НЕ ГОТОВ… ТОГДА ОН БЕСПОЛЕЗЕН ДЛЯ НАС… — голоса-в-развалинах были недовольны им и недовольны друг другом — спорили, бранились, и Каменные Рты на треснувших стенах дома корчили ему злые гримасы.
Он лёг куда‑то, сам уже почти мёртвый… и только по прошествии очень долгого времени, наполненного скрежетом и шелестом — перевернулся набок. Баюкая около груди израненную кольцом руку, Луций уронил вниз другую, здоровую… она вдруг коснулась чего-то… края какой-то посуды… и Луций впервые за несколько дней подумал о еде.
Наверное, это был очередной простывший или уже испортившийся завтрак, что Кривощёкий каждое утро таскал ему из трактира… Но оказалось — нет. Под лавку, на которой валялся Луций, был задвинут жестяной таз — выше половины наполненный свежей землёй.
Луций видел его и раньше, но так и не смог понять, откуда он тут взялся. Уцелеть в Приговорённом огне эта тонкостенная утварь явно не сумела бы — даже от сковород бабки Фриды и от чугунных печных колосников остались лишь грубые лепёхи, глубоко вплавленные в грунт. От таза… вернее, от земли в нём — тянуло тонким ароматом тлена. Луций беспокойно заворочался на лавке, мучимый слабостью и тошнотой от голода и потери крови, и чем дольше это продолжалось, чем сильнее он слабел — тем слаще и притягательней становился запах от железного таза.
Не понимая толком, что делает, Луций нагрёб этой земли в пригоршню и поднёс ко рту. Там, в горсти — шевелились черви и толкались боками мелкие личинки, насеянный плодовитой мошкарой… Луций ожидал нового немедленного приступа тошноты, и удивился тому, что случилось дальше — его губы вдруг сами собой разошлись, и земля заскрипела на зубах. Он содрогнулся, приходя в себя, и попытался сплюнуть…, но челюсти помимо его воли продолжали ритмично двигаться, и земля на зубах постепенно перестала скрипеть и сгустилась в сладчайший упругий ком, пристающий поочередно то к языку, то к нёбу…
Он медленно прожевал эту пригоршню до конца и потянулся за следующей…
Та уже не была столь неожиданно-сладка, как первая, но ему оказалось намного легче положить её в рот. Он проглотил, и его пробило мгновенной испариной. Сознание прояснилось — Луций будто вынырнул с большой глубины. Паутина слабости с треском разорвалась, и он, наконец, почувствовал в себе силы сесть — и тут же свесил ноги с лавки.
Ритуал следовало завершить. Во что бы то ни стало! Луций далеко не был уверен, что это его собственные мысли — Каменные Рты всё бубнили, всё препирались друг с другом…
Ещё пару раз, когда ему делалось хуже и терпеть судороги кольца, прорастающего в плоть, становилось совсем невыносимо — он брал из таза новую горсть земли и наспех сжёвывал её, давясь обильной и пахучей слюной…
Время от времени он замечал около себя Кривощёкого…
Тот приходил — за поручениями или просто так… хотя Луций так и не смог припомнить, велел ли ему это. Должно быть — велел… Вряд ли Кривощёкий мотался туда-сюда по собственной воле… Ах, да — он приносил вести снаружи… Вестей было много, они громоздились одна на другую…, а Луций ослабел настолько, что не понимал уже, где заканчивается одна и начинается следующая…
Кривощёкий что-то говорил ему о Лентяе‑Коровнике и, вроде бы, даже жаловался, просил наказать…, но Луций не обратил ни малейшего внимания на слезливые эти просьбы. Ни его самого, ни голос‑бормотавший‑в‑каменных‑трещинах — не интересовал Болтун, обитающий на клеверной поляне за городскими окраинами. Их больше занимали те дела, что творились в городе. Напрасно Кривощёкий взывал к справедливости и капал слезами — Луций прогнал его снова. Он был бесполезен сейчас — кровь Кривощёкого не годилась для Ритуала, слишком жидкая, слишком пустая. Прочь! Пошёл прочь!