Тимофей Николайцев – Жестокие всходы (страница 4)
И они заново пошли препираться — перебирать и перетирать удачные и неудачные вылазки. Луций старался пропускать всю эту трепотню мимо ушей, но обрывки иногда долетали: …а кто у Гаспара его псину приболтал среди бела дня? …Так то и оно, что это в полудень было, в самых зной — у Гаспара псина старая уже, шерсть как на валенках, вот и валяется в жару, как валенок, не подымешь, ты ночью попробуй… И попробую… Или кого помоложе дедова валенка… И попробую! Вот тебя и попробую щас!
Курц вдруг обхватил вдруг подмышкой ближайшую ветку и, освободив таким образом руки, соорудил пальцами замысловатую пятиугольную фигуру и шумно дунул сквозь нее в лицо Эрвину.
— Держи, щекастый! Водой умойся — бородавками покройся…
Кривощекий Эрвин испуганно шарахнулся куда-то вглубь листвяной зелени и, признавая поражение — надломил ветку, прильнул фурункулом к обнажившейся древесной мякоти. Это был охранительный ритуал, хотя и самый слабый — свежее дерево берегло лишь от неопытных болтунов.
— А… сгинул? — торжествующе сказал Курц. — Говорю, этих псов никто не приболтает…
— Лентяй-коровник приболтал бы… — теперь голос Эрвина звучал почти подобострастно.
Курц покрутился, раскачиваясь на ветке, потом нехотя кивнул.
— Да, Лентяй-коровник — тот смог бы… Хочешь его на вылазку позвать? Ну, иди — зови… Он и тебя заодно приболтает — сам перед ним штаны спустишь!
— А ну, хватит каркать… — снова напустился на них Луций. — Расселись, как две вороны. За улицей секи — кому сказано!
Эти псы не нравились ему совершенно. Порывистые и злые. С мокрыми, как у Эрвина, погаными мордами и злобным норовом Курца.
Действительно, бесноватые.
— Может их прикормить, а? — спросил Эрвин. — Или жменю сварить… на сон-траве? Луц, слышь… Я — маленько умею…
— Они твою жменю и нюхать не станут, — снова зафыркал на него Курц. — Они ж — сытые… от пуза жрут, вон как бока трясутся. Их же, наверняка, костями кормят и мясной похлебкой. Секи, как шерсть у них блестит. Или ты им мяса сваришь? — он повернулся к Эрвину. — А, Кривощекий? У тебя, может, мясо есть?
Эрвин только вздохнул с сожалением. Мяса у него не было.
Они снова уставились на двор — на каменный амбар с дубовым полукругом ворот, на забранные решётками окна нижнего этажа. На крытые рогожей телеги в углу. На рыхлую мешковину тюков — с вожделением… Ещё раз — с ненавистью — на метущихся туда-сюда собак. Потом Луций разочарованно помотал головой и показал вниз.
— Ладно. Подумать надо… Валим, пока не замели!
Друг за другом они соскользнули с дерева на затоптанную мостовую.
Полудня ещё не было, но солнце уже взошло высоко — вспышками било по глазам сквозь дырявую крону. Сверкал с дороги булыжник — самыми верхушками. Всё остальное тонуло в пыли. Отчётливо выделялся в ней отпечаток тележного колеса. Каменный забор теперь возвышался над их головами, сгущая под собой горячую тень. Дальний угол его тонул в душном мареве. Там, среди серых, как дорога, лопухов, ковыряла лапой чья-то курица, выставив напоказ ощипанный, обваренный солнцем зад.
Надменные ворота глотали наезженную колею. Железные буквы на кованой дуге вывески венчали их — как жестяной убор богатой старой невесты.
Кривощёкий Эрвин даже сплюнул от досады… будто всерьёз рассчитывал поживиться у того воза прямо сейчас.
Потом подгрёб ногой свежий лошадиный шматок.
— Хоть ворота ему измажем, что ли? — полувопросительно сказал он.
Луций пожал плечами и молча зашагал прочь. Насупленный Курц тут же прилепился рядом, едва не подпирая его собой, будто он забор, готовый вот-вот завалиться. Солнце лупило так, что Луций зажмурился на ходу. Но пекло и через закрытые веки. Липкий ручеёк змейкой прокрался по спине, как раз между лопатками.
Почему-то ему сразу вспомнилось, каким обширным пятном мокрели тряпки на спине бабки Фриды, жены старого Линча, когда та ждала выстрела, придерживаясь за створку.
Течёт, прям как со старого деда, — раздражённо подумал он, невольно заводясь от этого воспоминания.
Тряхнул головой — полетели кругом мелкие солёные брызги. Скользкий запах мыловарни с той стороны оврага затекал в ноздри. А на этой — пахло сухими дровами и сухим же навозом, лошадиным потом и горячими кирпичами. Они свернули в короткий боковой проулок и пошли от Купеческой улицы на Ямщиковскую — потянулись хрупкие, словно сотканные из деревянной паутины, заборы. Дровяники наползали друг на друга. Во дворах сушилось на веревках серое твёрдое бельё.
— Вот палит… — сказал Курц, стреляя в солнце соплёй с пальца. — Слышь, Луц… можно к реке сбегать. Вода до дна прогрелась — вдруг всплывёт кто-нибудь?
Он обернулся к догонявшему их Эрвину:
— А, Кривощёкий? Как думаешь, сегодня всплывёт кто?
— Запросто, — мгновенно оживился Эрвин. — Под Кузнечным мостом бы посидеть. На сваях…
— На сваи сейчас не сунешься, — с сожалением заметил Курц. — На сваях дружки твои Волопайские засели…
— Слышал, Луц? — Эрвин забежал чуть вперёд и обернулся на Луция. — Говорят, Волопайские там почтмейстера выловили. Ну, того самого, что в субботу с Верхнего моста свалился да утоп. Вынесло к Кузнечному мосту, прямо как был — в сапогах, в фуражке… с сумкой через плечо… Раздутый, правда, как баклажан — фуражку не могли с головы стащить…
Луций ничего не ответил — молча обошёл его и двинулся дальше.
Трупы, всплывавшие в реке, его не интересовали. В такую жару всегда кто-нибудь всплывает, но обычно — пустой, как высосанная скорлупа, с выпотрошенными карманами. Вылавливать их — занятие для скучающих бездельников. Что там можно взять с мертвого почтмейстера? Дюжину медных пуговиц? Ну, ещё — сапоги, если те не стянуло подводными течениями. Почтовую сумку? Да, кому она нужна — слипшиеся в комок повестки и распоряжения. Почтмейстера, быть может, из-за неё и утопили.
«Всё равно, — подумал он, — на реку сегодня уже не успеть. До чего же поганый день — воскресенье…»
Переулок, по которому они шли, снова вырулил на мостовую. Место было проходное — булыжник здесь давно просел под тележными колесами, вмялся неровной колеёй. Во время дождя по ней бежали мутные ручьи, а сейчас — ничком лежала обморочная пыль. Там, где эта колея обрывалась, булыжник мостовой тоже менялся — из обычного, серого, коим мощены городские улицы, переходил он в красноватый сумрачный гранит… и того же охряного оттенка поднимала свой горб Храмовая Стена, которая есть и была Кругом-о-Пяти-Углах, стороживших Колодец Поклонения.
Это был центр города.
Луций ещё помнил, что раньше центром считалась другая площадь — где была ратуша с часами, которые били в полдень. А теперь центр — эта обнесённая стеной дыра в земле…
Они немного потолкались на углу этой новой центральной площади, потом посторонились — глазея как проходит мимо них понурая ватага каменотёсов, с лицами цвета рубленного камня… с носами, похожими на обухи кирок. Один, менее понурый, чем остальные — громко рассказывал что-то. Луций привычно прислушался, но разговор шёл о ремесле — как стесывать, чтобы не расколоть. Фразы сами походили на щебень — сыпались, смыкаясь с калёным стуком. Говоривший без остановки что-то показывал руками, сплетал пальцами кособокие уродливые фигуры. Потом хлопнул одного из молча слушавших по плечу — остался отпечаток разлапистой пятерни.
Они прошли мимо — каменная крошка, казалось, высеивалась из их одежды при каждом шаге.
Стороной, не смешиваясь с остальным городским людом, прошло несколько землекопов в коричневых робах. По сторонам они не глядели — так и шли друг за другом, как привязанные. По углам площади стояли пять каменных сараев, с лестницами, ведущими под землю. Туда они видно и топали.
— Уройтесь, кроты! — страшным шёпотом проговорил им вслед Кривощёкий Эрвин.
Фраза была ритуальной…
Те не услышали, конечно…
А Луций опять подумал вдруг, что ещё прошлым летом этих пришлых незнакомых землекопов на храмовой площади было совсем не так много. Сюда ходили ремесленники, уволенные из закрывшихся мастерских — обнашивали свежие, щедро выданные всем и каждому робы. Да и работали они в основном снаружи храмовой стены — кололи вынутые из земли валуны, мостили площадь, укрепляли саму стену. А теперь… будто муравьи по своим тропам, в затылок друг другу, шастают землекопы — все в штанах из толстой, насквозь прорыжевшей парусины. Отец, бывало, говорил матери, когда замечал их, вот так же цепочками бредущих по улицам: «Вот докопаются до скального массива и сгинут… Ты, потерпи, Кира…». Мать почему-то ненавидела землекопов ещё в те времена, когда другие считали: работа, как работа… других не зазорнее. Но вид развороченной земли уже тогда вызывал у неё истерику.
Вторя матери, маленький Луций тоже кривился губами, и всё ждал, когда их вообще не станет. Когда они, наконец, докопаются. Но они — так и не докопались…
У теперешнего Луция вдруг опять, как тогда, дёрнулись губы, и он прижал их тыльной стороной ладони — чтоб никто не заметил.
Глава 3 (тоскливая, как лета крайний день…)
Пока они кружили по площади, он начал вдруг вспоминать, как отец в последний раз пришёл с работы — сбросил у порога огромные свои пыльные башмаки, те упали деревянными колодками с ног, подметки были толсты, будто копыта… и прошёл в комнату. Отец был плотником и работал мастером смены подпорщиков, когда начиналь рыть Колодец. Они жили вполне вольготно — занимали целых полдома тогда, господин Шпигель и не подумал бы селить в их половине ещё кого-то… В тот вечер отец растворил рамы и долго стоял так — с портянками в руках, собираясь вытрясти их через подоконник… и смотрел за окно. Смотрел скорее удивленно — словно это не он только что сам шёл по улице, среди коричневой, перемазанной глиной толпы. Луций тоже смотрел — вытянувшись у подоконника сбоку. Тот был ещё слишком высок для него — чтобы выглянуть за окно, мало было просто привстать на цыпочки.