Тимофей Афаэль – Речной Князь. Книга 2 (страница 39)
Я отступил на шаг, уступая место мастеру.
Хромой гончар мгновенно преобразился, вся его суетливость исчезла. Он натянул толстые, задубевшие рукавицы из грубой сыромятины, привычным движением обмотал нижнюю половину лица мокрой тряпицей и перехватил обеими руками длинные, потемневшие от огня клещи.
Сноровисто подцепил первый сырой горшок. Шагнул к раскаленной пасти, присел, щурясь от жара, и плавно задвинул нашего уродца в самое сердце горна.
— Пошел, родимый, — донеслось из-под мокрой тряпки.
Он отпрянул, выдохнул раскаленный воздух и тут же взялся за следующий. Один за другим Пахом отправил все восемь сырых заготовок в ревущее пламя.
Закончив, гончар положил на землю раскалившиеся на концах клещи, и со скрипом задвинул заслонку жерла, разом отрезая нас от невыносимого пекла.
Теперь оставалось только ждать.
Мы стояли у горна втроём — я, старый гончар и Атаман. Волк так и остался маячить в темноте за спиной. Из сонного Гнезда доносились редкие ночные звуки: скрип калитки, кашель, далекий плеск воды о борта долбленок. Но здесь, у печи, весь мир сжался до рёва пламени.
Пахом стоял неподвижно, вцепившись пальцами в грязный передник, и беззвучно шевелил пересохшими губами — то ли молился речным духам, то ли проклинал меня за угробленный труд.
Время потекло медленно. Я начал считать удары собственного сердца. Десять. Двадцать. Пятьдесят. Сто. Горн гудел ровно, белое пламя пожирало дрова, и пока ничего не происходило.
Бурилом переступил с ноги на ногу.
— Долго еще пытать будем? — нетерпеливо спросил он.
— Не знаю, — честно ответил я, не сводя глаз с заслонки. — Если должно рвануть — рванёт в первые минуты, как только влага внутри закипит. Если продержатся дольше — значит, выстоят.
— А если…
Он не договорил.
Из-под заслонки донёсся резкий, сухой щелчок, пробившийся даже сквозь шум огня — будто кто-то с силой переломил ветку.
КРАК!
Пахом охнул и отшатнулся. Я застыл на месте, перестав дышать. Бурилом резко подался вперёд, вглядываясь в щель горна.
Тишина. Только рев пламени.
И следом — КРАК!
Второй щелчок. Такой же сухой и страшный.
Затем третий.
— Полопались… — сипло выдохнул Пахом. Плечи старика поникли. — Всё зря, Кормчий. Рвёт их в труху…
Я не ответил. Стоял, вцепившись пальцами в бедро, и ждал. Четвёртый? Пятый? Сколько их там лопнет, все восемь?
Внутри горна вдруг протяжно зашипело. Из узкой трубы над печью, перекрывая дым, резко ударил белый клуб пара. Гул пламени внутри изменился, стал тяжелее, будто огонь захлебывался.
Мы стояли во тьме у раскалённого камня и не знали — уцелело ли в этом пекле хоть что-то, или наша надежда сжечь княжеский флот прямо сейчас превратилась в груду бесполезных черепков.
Глава 18
Ночью я почти не спал.
Лежал на своей кровати в общей избе, вслушиваясь в храп и сопение ватажников, а в ушах снова и снова слышались те два сухих щелчка из горна. Два горшка из восьми — это четверть. Лишь бы не больше. Если будет больше и такой брак пойдёт и дальше, нам не хватит тары для всего пороха. Придётся выдумывать что-то новое.
Заснул я только под утро, когда за мутным бычьим пузырём в оконце небо начало наливаться серым молоком рассвета. И тут же, как показалось, чья-то рука затрясла меня за плечо.
— Кормчий, подымайся. Пахом кличет. Печь остыла, пора смотреть.
Я с трудом продрал глаза и увидел над собой встревоженную рожу Гнуса. Парень переминался с ноги на ногу, и по его лицу было видно, что он тоже не спал — ждал, как и все, кто знал про наше ночное испытание.
Натянув обувку, вышел в рассветную прохладу. Весенний воздух был сырым и свежим, от реки тянуло туманом, где-то за избами надрывался петух, перекликаясь с другим на дальнем краю Гнезда. Женщины уже громыхали вёдрами у колодца, переругиваясь спросонья, и откуда-то тянуло дымком — видать, Дарья растапливала печь в поварне.
У землянки Пахома уже собрался народ. Бурилом стоял у печи. Рядом маячил Волк, поигрывая рукоятью ножа, и глаза его поблёскивали нетерпеливым огнём. Сам гончар топтался у остывшего горна, не решаясь прикоснуться к заслонке. Его губы беззвучно шевелились — гончар творил молитву.
Печь остыла. Угли за ночь прогорели и подёрнулись серым пеплом, но от закопчённых камней всё ещё тянуло сухим жаром, а воздух над низкой трубой дрожал и переливался.
— Ну, — сказал Бурилом. Его голос прозвучал неожиданно громко в утренней тишине. — Открывай давай, чего душу тянешь.
Пахом судорожно вздохнул, пробормотал что-то про Сварога-заступника и взялся обеими руками за заслонку. Плита поддалась не сразу, присохла за ночь к краям жерла, но гончар налёг плечом, и она отошла в сторону с протяжным скрежетом.
Пахом сунулся к жерлу, щурясь и прикрывая лицо рукавом, потом отпрянул и потянулся за своими клещами.
— Вижу черепки, — сказал он. Голос его упал до хриплого шёпота. — Два точно разнесло в пыль, по всей печи раскидало.
Я пока не напрягался. Два это не все. Для испытания приемлемые потери.
— А остальные?
Пахом не ответил. Он осторожно просунул клещи в горячее нутро печи и начал выгребать содержимое наружу. Первый горшок. За ним второй. Третий. Я считал, разглядывая получившуюся тару.
Четыре. Пять. Шесть.
Шесть горшков лежали на земле перед нами. Пахом выгреб следом кучу острых черепков — всё, что осталось от двух лопнувших. Я поднял один осколок, повертел в пальцах. Толстый, с рваным краем, покрытый копотью и пеплом, с крупными порами там, где выгорела солома.
— Эти два сверху лежали, — сказал Пахом, вытирая закопчённые руки о передник. — Жар на них ударил первым и слишком резко. Влага из середины черепка не успела выйти через поры, вскипела и рванула изнутри. Надо глубже класть, ближе к углям, где прогрев идёт ровнее и мягче.
Я отбросил черепок и опустился на корточки над целыми горшками. Они всё ещё были слегка тёплыми и медленно остывали, отдавая накопленный за ночь жар весеннему воздуху. Я взял один горшок, поднял к глазам, взвесил на ладони.
Тяжёлый, увесистый, ладно лёг в руку. Грубый и шершавый, как точильный камень. Стенки бугрились там, где вкрапления печного боя вышли наружу при обжиге, и были испещрены мелкими оспинами от выгоревшей соломы — будто кто-то истыкал сырую глину сотней тонких веточек. Горшок на вид был уродлив. Ни один гончар не выставил бы такое на ярмарке.
Я постучал по нему костяшками пальцев.
— Держит, — сказал я, и улыбнулся. — Ну вот видишь, Пахом? А ты боялся.
Пахом взял другой горшок, покрутил в узловатых пальцах, постучал, понюхал, провёл заскорузлым ногтем по пористой поверхности. Лицо его постепенно разглаживалось, и в выцветших глазах загорелся огонёк профессиональной гордости, который всегда горит в глазах мастера, когда его работа удалась.
— Печной бой сработал, Кормчий, — сказал он уже уверенным голосом. — Вишь, какие поры пошли по всему черепку? Солома выгорела дотла, оставила ходы для пара. Он вышел наружу, не разорвав стенок изнутри. А крошка из старых горшков держит форму, не даёт глине садиться и трескаться при сушке. Добрая вышла смесь, Кормчий. Грубая, страшная на вид, но добрая.
Бурилом шагнул вперёд, протянул руку, и я отдал ему горшок. Атаман покрутил его, подбросил, поймал, примерился, будто собирался швырнуть кому-то в лоб.
— Тяжёлый, — процедил он сквозь зубы. — Увесистый, зараза. В голову прилетит — череп проломит и без всякой смеси громовой.
— А когда внутри она рванёт, эта шершавая дрянь разлетится на сотню осколков, — я ткнул пальцем в оспины на стенках. — Каждая пора, каждая выгоревшая соломинка — это слабое место, по которому стенка треснет при взрыве. Осколки выйдут острые, рваные, полетят во все стороны. Идеальная рубашка для наших бомб, лучше и не придумаешь.
Бурилом оскалился, и в утреннем сером свете этот оскал был по-настоящему волчьим.
— Шесть из восьми выжили, — сказал он. — Для первой пробы пойдёт. Сколько ещё налепишь, Пахом? Только честно говори, без хвастовства.
Гончар почесал затылок, прикидывая в уме.
— Если печного боя ещё натолчём и глины свежей накопаю — штук по десять или пятнадцать в день смогу выдавать, это точно. Обжигать буду с вечера, к утру будут готовы. За пять дней наберётся полсотни, если только не сдохну раньше.
— Не сдохнешь, — Бурилом хлопнул его по плечу, да так, что гончар покачнулся и едва устоял на ногах. — Помощников тебе дам, сколько скажешь. Черепки бить, глину месить, воду таскать — всё будет. Ты, Пахом, нужное дело делаешь. Такое дело, за которое тебя люди потом долго вспоминать станут.
Пахом только кивнул молча, но я видел, как расправились его сутулые плечи, как поднялась голова и по-другому заблестели глаза. Вчера он был никем — бывший гончар, доживающий свой век на задворках ватаги, полезный только тем, что мог слепить миску для каши или горшок для щей. А сегодня он стал мастером, без которого не обойтись, человеком, от умения которого зависела победа над самим князем.
Я осторожно поставил горшок на землю рядом с остальными пятью и поднялся на ноги, отряхивая колени.
— Эти шесть я сегодня набью смесью, — сказал я Атаману. — А там Пахом новые партии подгонит, дело пойдёт.
— Добро, — Бурилом кивнул. — Делай своё дело, Кормчий, а я пойду к Щукарю, погляжу, как он там с парусами управляется.
Он развернулся и зашагал прочь, впечатывая сапоги в утоптанную землю. Волк скользнул за ним бесшумной тенью. У горна остались только мы с Пахомом и шесть уродливых горшков — первые ласточки той огненной смерти, которую мы готовили для княжьего флота.