18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Тезер Озлю – Холодные ночи детства (страница 2)

18

– В доме не стоят навытяжку, – сопротивляемся мы.

Его воодушевляет «Марш Харбие»[7] и народные песни приграничья.

В солнечные дни кухня заливается утренним светом. Отсюда видна мечеть Фатих. Позже нагромождение многоэтажек закроет весь вид. На каждом балконе – сложенное старье, из каждого окна – крики, из каждого дома – песни по радио, ни мгновения тишины.

Мысль о смерти преследует меня. Днем и ночью думаю о самоубийстве. Особой причины нет. Жить или не жить – всё равно. Только тревога. Тревога, толкающая меня попробовать убить себя.

Однажды я встаю среди глухой ночи. Все спят, как всегда. Дом холодный. Я стараюсь не шуметь. Глотаю горсти накопленных лекарств. Чтобы не вырвало, заедаю хлебом с вареньем. Я юная девушка. Готовлюсь весь день, чтобы мертвое тело было красивым. Словно есть кто-то, кому я хочу отомстить красивым мертвым телом. Хочу восстать против домов, кресел, ковров, музыки, учителей. Хочу восстать против правил. Крик! Пусть ваш маленький мир останется вам. Крик! Тихонько возвращаюсь в постель. У меня не остается времени думать о смерти и небытии. Перед глазами картины, напоминающие цветные поля. Ничего страшного. Бегу по полям. Словно не живу в приморском городе. Только поля. Я одна среди травы, что клонится от ветра. Скоро смерть заберет меня.

Просыпаюсь и первым делом вижу грязную наволочку. Читаю буквы «П. K.». В голове сразу расшифровка: «психиатрическая клиника».

«Спасли меня! – думаю я. – Лучше б не спасали».

Начинаю плакать.

– Какая ты аккуратная девушка, – говорит какая-то пациентка.

Смотрю на свое тело. Всё в синяках. Девушка на соседней кровати сразу заговаривает:

– Ничего не бойся. Побудешь здесь немного. Тебя надолго не оставят. Место неплохое. Я студентка. Мне здесь хорошо. Привыкаешь. Полюбишь клинику… Останься, увидишь…

Не слушаю ее. Но мысль остаться здесь приводит меня в ужас. Меня зовут. Ждали, пока проснусь?

– Я ухожу, – говорю я остальным пациенткам.

– Не уйдешь! Отсюда не выйти! То, кто думает, что сможет уйти, – сумасшедший! – говорят мне они.

– Но я ухожу!

Пациентки идут за мной следом, и в коридоре собирается уже небольшая группа.

– Думает, что выйдет! – кричат они наперебой.

Меня действительно выпускают.

Не помню ни секунды из двух с половиной дней сна. Мы дома, в прихожей. Приходит Гюнк. Отец предлагает нам обоим инжир:

– Как можно думать о смерти, когда есть такие вкусные вещи?

(До сих пор не знаю, осознала я или нет истину его слов.)

Мысль о самоубийстве отпускает меня. Буду ждать естественной смерти, как все.

Брат спрашивает:

– Зачем ты это сделала?

– «Церемония с котлом», Зюбюк[8], – отвечаю я ему.

Как и во всех домах на задворках, по воскресеньям у нас стоит невыносимый гвалт. Чаще всего вся семья дома. Отец по воскресеньям даже не снимает пижаму. Мать весь день проверяет контрольные работы учеников. Отец – инспектор. Дома он постоянно пишет отчеты. Затем читает их вслух.

По воскресеньям кипятят воду для мытья. Моемся по очереди. В холодные дни в комнату с печкой приносят большой медный таз. Наклоняем головы, моем волосы. Затем садимся в таз, моем тела малым количеством воды. Купание устраивает Бунни. Выливает грязную воду в ведро. Выливает воду из ведра в ванну, приносит чистую горячую. Бунни не устает. Она нас моет, чистит печь, выливает грязь. Она всю жизнь делала только это. Она может даже руками дотронуться до огня.

Ее мир – стирка, мытье посуды, молитвы, пост и рынок по средам. Никто не предлагает ей больше. Она и не просит. Выливая последнюю воду, благословляет нас арабскими молитвами.

– Бога нет! – дразним ее мы.

– Покайтесь, покайтесь. Сгорите в аду! – отвечает она.

По воскресеньям к вечеру чаще всего ссоры. Иногда они вспыхивают у родственников на втором этаже. Все высыпают на лестницу, машут руками. Кричат. Кто-то кого-то бьет. Старики умоляют уняться. Больше всех старается Бунни.

Отец до шестидесяти шести лет живет со своей матерью Бунни. Он всегда ее дорогой малыш. Когда приходит вспотевший, она вытирает ему спину. Кладет сухое полотенце. Если простудится, рисует на спине йодную сетку. Если сильно простудится – ставит банки. Если случится что-то серьезное – укладывает, укрывает простыней, льет свинец[9] над головой.

Бунни любит старую одежду. Новую не носит. Шестьдесят лет по праздникам достает из узла и надевает зеленое шелковое платье. Глаза у нее серо-голубые. Лицо в морщинах. Вот уже почти семьдесят лет не была с мужчиной. Любит жизнь. Больше всего интереса у нее вызывают собственные похороны.

– Пусть отец сразу даст объявление в газету: не угадаешь, кто придет, – просит она.

Теперь она в коме. В переполненных палатах больницы Таксим нет никого старше нее. Никто не умирает так трудно. Она словно не полностью потеряла сознание. Умирая, бормочет историю про всю свою жизнь. Вставные зубы в стакане рядом. Рот – глубокая впадина: «…Душа эта не выходит легко… стараюсь умереть… но, видишь, непросто… душа изо рта не выходит…» – будто хочет сказать она. Хрипит, стонет. «…Выйдет, выйдет… я умру…» – как бы говорит она и машет, а потом хрипит.

Снаружи жара. Толкая коляску с ребенком по склону под площадью Таксим, замечаю, как размягчился асфальт. Небо синее. В воздухе ослепительный свет. Мы с моим ребенком идем на похороны Бунни.

Золотые серьги Бунни достаются Сюм, медный мангал – мне. Большое полотенце, приготовленное ею для савана, отдаю Сюм. Маленькое остается у меня.

В нашей семье традиция: после похорон мы не ставим памятники нашим близким. Никто из нас не ходит на кладбище. Может быть, потому, что смерть – не окончательная граница?

Мы, три самых близких человека, две сестры и брат, изо всех сил стараемся вырваться из этого дома. Снаружи, в шуме жизни или в других домах, с другими людьми, жизнь всегда кажется прекраснее. А Бунни всегда остается дома. Даже в глубокой старости медленно ходит на рынок по средам. Солит огурцы, варит листья редиса. Кормится объедками, которые отдают ей торговцы, на несколькосотен лир.

Мы с Сюм иногда навещаем ее. В жаркий день она сидит на коврике для молитв, прислонившись спиной к шкафу:

– Где отец?

– Уехал по делам.

– Почему не приходит?

– Придет.

– Пусть приходит. Я умерла.

Она убеждает нас, что находится уже не в этом мире, что жизнь кончилась, что она говорит с нами из другого измерения.

– Ты в порядке, в порядке, – убеждает ее Сюм.

Через какое-то время, оставляя ее в нашем старом доме, полном воспоминаний, плесени, с темными, сырыми и холодными лестницами, мы уходим в другую жизнь – и какое же это счастье.

Гроб Бунни опустили в могилу. Пытаюсь плакать. Не выходит. Ее смерть далека от любого плача. На кладбище стоит июльская жара. Перед кладбищем – долина лачуг, геджеконду[10], спускающаяся к Золотому Рогу. Толкая коляску, я выхожу с кладбища. Мостовые вымощены булыжником. В маленьких лачугах вокруг кладбища живут семьи рабочих. Иду к уродливым многоэтажкам, что громоздятся друг на друге.

Воскресные дни… Теперь… Проходя по переулкам… Если вижу отцов семейств в пижамах, зимой, в дождливые серые дни, если глаза цепляются за дымящие трубы печек… если окна запотевшие… если вижу развешанное в комнатах белье… если облака низко висят над мокрой черепицей, если моросит дождь, если по радио транслируют футбольный матч, если крики спорящих эхом разносятся по улицам, то мне всегда хочется уйти, уйти, уйти, уйти, уйти. Всегда хочется уйти.

Школа и дорога в школу

Зимой дождь громче всего хлещет по бетонному двору нашей школы. От площади Каракёй по крутому склону Куледиби тянется Банковская улица, темно-серые здания которой своей архитектурой напоминают старые, мрачные улочки среднеевропейских городов. Сюда не проникают ни городской ветер, если он есть, ни солнце, а тени странно сгущаются. Иностранные банки, лавки, на которых висят вывески с еврейскими, армянскими и греческими фамилиями, в витринах – разные машины, привезенные из-за границы, узкие, покатые улочки, сливающиеся с проспектом, а оттуда – подъемы к Шишхане, Тунелю[11] – всё здесь кажется чужим, иностранным, без единой местной черты (особенно в те годы). Шагая по Банковской улице, сворачиваешь направо к скрытым, извилистым серым каменным лестницам, ведущим к улице Картчинар. Здесь школа, церковь и дальше больница – огромные старые здания снова закрывают солнце, углубляют тени. Эти строения связаны между собой узкими проходами и потайными лестницами, которые напоминают тайные укрытия. Священники в мужском лицее, монахини в женском, утренние службы в церкви, начинающиеся в предрассветной мгле, придают этому среднеевропейскому району средневековый колорит.

Перед железными воротами школы стоит толстая монахиня, которая проверяет нашу одежду. Смотрит, чтобы форма была строго темно-синего и белого цвета. После этой проверки мы взбираемся по узкой лестнице, через стеклянную дверь слева входим в здание и попадаем в полумрак.

Если приходим рано, из церкви доносятся песнопения монахинь. Орга́н и хор. Мы пугаемся. Перед уроками монахини, бледные с утра, перебирая четки, не глядя ни на кого, в длинных одеждах, что волочатся по полу, быстро взлетают по лестнице перед нами, как черные тучи, и исчезают в монастырской тьме, похожей на бездну. Скрывшись в своих кельях, они запирают двери. Если нам нужно что-то, мы стучим. Они приоткрывают дверь на ширину носа и рта, не пуская ни на шаг внутрь, отмахиваются от просьбы и захлопывают дверь перед носом. Попытки заглянуть в их темные кельи всегда проваливаются.