Тери Аболевич – Сны снежноягодника. 10 мистических историй для холодных вечеров (сборник) (страница 20)
Когда я открыл глаза, стало очень ярко. Я был к этому готов, но все же зажмурился обратно. А как иначе может быть, когда возвращаешься в мир зрячих? Вокруг шумело – я подумал, что забыл закрыть на ночь окно и теперь в него слетаются звуки со всей улицы.
Телу было как-то странно. Непривычно. Я попытался потереть глаза руками и не смог. Осторожно я тогда разжал веки, пропуская свет по капельке.
И встретился нос к носу с каким-то человеком. Он был пониже меня. Лицо его я видел во всех деталях – немолодой мужичок, с седеющей щетиной, в очках, сдвинутых на кончик мясистого щербатого носа. Смотрит на меня и смотрит. Нет, ну это, в конце концов, неприлично.
Я хотел было сказать ему, что я недоволен таким вниманием, но и этого тоже не смог. По правде говоря, все что я мог – это видеть. Ну, еще немного слышать и чуть-чуть принюхиваться, но вяло, как будто особых сил во мне на это заложено не было.
Я отлично помню, какой ужас на меня тогда накатил. Сперва я подумал, что меня парализовало. Я не знал, за какую мысль ухватиться первой: за радость, что я снова зрячий, или за животный страх того, что не могу двигаться. Намного позже, когда я уже смог успокоить свои мысли, я узнал коридор ДК по звукам – метров семь в ширину, не больше. Бетонные крашеные стены, так хорошо отражавшие голоса. Люди в меховых шапках. На стене напротив меня висела картина с какими-то лесами и полями.
Я стал тем голубоглазым портретом. Да, бабушка. Чудеса и правда бывают – я доказал. Только какие-то уж больно жуткие. Ни пошевелиться, ни уйти, ни сказать, как мне опостылело, что все смотрят и смотрят мне прямо в глаза. Ничего нельзя, только видеть. Я долго свыкался, долго пытался сбежать или хотя бы закричать – тщетно.
Не знаю, что стало с настоящим мной. Один раз приходил Генка. Понятия не имею, что его привело, но он стоял передо мной битый час. Здоровый вымахал детина – бородатый, серьезный мужик. А был когда-то лишь краснощеким мальчишкой. Я знал, что это он тогда бросил злосчастный снежок. Всегда знал. До того случая мы едва здоровались, не то чтобы дружить. Но так же, как молчал он, молчал и я – держал про запас. Думал, я огорчу его этим фактом когда-нибудь, когда мы поссоримся и я буду на него зол. Но, по правде говоря, мы так ни разу и не поругались за все эти годы.
Я все смотрел на него, пока он не ушел, какой-то тоскливый, с поникшими плечами. Даже если со мной, настоящим Федей, что-то и стряслось – я об этом так и не узнал. Но я был уверен, что Генка позаботится о баб Варе, это уж точно.
Выставку работ художника Мальцева во Дворце культуры вскоре закрыли. И мне даже удалось немного попутешествовать. Странное дело: когда я ослеп, я запретил себе мечтать вообще обо всем. О том, чтобы повидать мир, чтобы встретить любовь, стать кем-то, кем я от себя не ожидал стать. Хотя нет, это-то как раз и получилось. И чего я раньше не мечтал? Замкнулся в своей темноте, как будто она меня на все лишила права. Дурак. Надо было мечтать.
Из одного Дворца культуры я отправился в другой. Там тоже все ходили и глазели, только места и света было побольше. Потом жил еще в каком-то зале. Даже отправился на чью-то дачу, и это было радостное время – я почти подружился с приютившей меня семьей. Но дачу забросили вместе со мной, и я долгое время провел в одиночестве. Потом – какой-то рынок, барахолка, пожалуй. Снова чей-то дом. И вот теперь место, где на меня опять глядят люди – невнимательно, вскользь. Как же хочется иной раз с ними поговорить. Но это не галерея, сюда приходят поесть и не сильно обращают на меня внимания. Наверное, ресторан.
В детстве мне всегда говорили, что у меня пронзительные, яркие глаза. Как весеннее небо. В следующий раз, когда вы увидите чей-нибудь портрет с голубыми глазами, неважно где, остановитесь на минутку. Всмотритесь – быть может, это я, Федя. Быть может, нам удастся немного поговорить.
Теля, Пашка, Ленинград
Теля сладко спал, свернувшись калачиком в ворохе никчемных драных пальто, мешков и прочего тряпья. Ему что-то снилось, и даже, кажется, приятное. В прихожей вдруг загремело – покатилось по полу что-то железное, следом донеслось бранное ворчание. Теля открыл глаза – кого там принесло? Еще заспанный, он приготовился бежать, если вдруг что.
Но в полутемную комнату зашел всего лишь Пашка.
– Сам расставил ведра, сам и вляпался, – добродушно пробасил он. – Вот, смотри, чего добыл.
И он протянул Теле тяжелый газетный сверток. Оттуда потянуло холодным мясом, развернул – колбаса! Толщиной с руку, с жирком, давно он такого не жевал!
– Ешь, ешь, – ухмыляясь, сказал Пашка, – я уже такую целую съел, свезло парочку стащить у мясника. Он такой любитель клювом щелкать, грех не прибрать.
Теля, а точнее Гришка Телешов, уминал колбасу, захлебываясь слюной, быстро-быстро, набивая рот до отказа. Уже несколько дней они с Пашкой перебивались крохами. Хлипкий Теля постоянно мерз, плохо кашлял и все больше спал, забившись в кучу тряпичного хлама, – так время шло быстрее. Только вот куда оно шло, он не знал.
Пару недель назад Теля и его приятель Пашка прибыли в Ленинград с Псковщины. Добирались зайцами, прятались под лавками поездов в постоянном страхе, что в череде шелестящих и топающих по полу сапог окажутся милицейские. Тогда несдобровать: сгребут и поколотят. Но обошлось.
Теля и Пашка были беглецами – удрали из детского дома под Псковом. Пашке было уже шестнадцать. Теле – двенадцать, но почему-то по всем спискам он проходил как четырнадцатилетний. «Ну, хлипкий такой, хворый. Зато кормить много не надо», – говорили воспитатели, и действительно кормили его меньше других. Жилось там тихому Теле несладко: колотили «старшие», колотили воспитатели, даже один раз досталось от директора. Мать Тели, до того как заболеть и покинуть сына, была учительницей, а в молодости и вовсе гувернанткой у какой-то важной птицы. Так что Теля читал, писал и говорил складно, за что обычно и бывал бит. И только один Пашка за него вступался.
Колбаса закончилась быстро. Стало теплее. И хотя в разбитые окна залетал мокрый ветер августа, с набитым брюхом оно как-то лучше. Только вот живот заныл от такого изобилия.
– Спасибо, Пашка. Не придумал, чего теперь делать?
Тот в ответ угрюмо пожал плечами. Коренастый Пашка, веснушчатый и курносый, был рожден для того, чтобы смеяться и веселиться. От его улыбки всегда становилось не так страшно, а пара добрых фраз возвращала Теле надежду. Но сейчас и он поник, и казалось, будто кто-то украл и слопал солнце.
Пашка родился здесь, в Ленинграде, только тогда он еще назывался Санкт-Петербургом. Вскоре город стал Петроградом, и военные настроения ударили по семье кондитера Рихтера: полустершееся воспоминание Пашки – как его родителей под конвоем уводят прочь. На шее у него на шнурке болтался ключ – вроде от дома. Чудом он не потерял его за эти годы. Где только ни мыкался Пашка потом – и по приютам трудолюбия, и по улицам, пока его не отловила милиция. Его затолкали в холодный вагон и отправили почему-то под Псков, в детский дом. Там он и познакомился с Телей.
Приютская жизнь оказалась хуже собачьей – пока на нужды детей шла с верхов то копейка, то булка, значит, воспитатели были пригреты. Пашка слышал: где полагается семь рублей, тратят три, а четыре – в карман, где 200 граммов хлеба дают – до нужного рта доходит 50. Директор как-то взял пришедший материал, да и пошил всем своим братьям и сыновьям новые брюки. А воспитанники ходили драные, спали по трое на худом матрасе, бани не видели неделями и делили одну ложку на десяток человек. «Вот, Теля, – сказал тогда Пашка, показывая другу ключ на шнурке, – ключик есть, осталось дом найти». И они зайцами убежали в Ленинград. Но город не дал им ничего, кроме бесприютной воли, – дома своего Пашка не нашел, а там, куда было сунулся, припомнив что-то, крепко отхватил метлой от дворника. Так что они заняли одно из разграбленных и осиротевших зданий, благо таких здесь было достаточно.
– Делать-то что-то надо, – Теле теперь было сложно смотреть на поникшего Пашку. Он покрепче закутался в обрывки старого пальто – они натаскали тряпья возле какой-то прачечной.
– Я на завод было подался, так меня оттуда пинками – мол, глянь на себя, сам как чушка, и веры тебе нет. А я ведь при мастерской был на Псковщине. Да что там, – Пашка плюнул на пол, – вокруг такой бардак и заваруха, кому мы нужны.
Снаружи в прихожей снова загремело ведро – там было темно, и проскользнуть незамеченным мимо такого «звонка» было невозможно. Послышались голоса.
– А ну, дуй в угол! – Пашка замахал на Телю руками, расставил ноги пошире и сжал кулаки.
– Ох ты ж, и чего это у нас тут?
В комнату ввалилась шайка подростков – таких же оборвышей, как и сами «жильцы». Побитые, чумазые, кто с папиросой, кто с ножом за поясом.
– Смотри, ребзя, хатка-то занята! – Вперед вышел высокий и долговязый, видимо, вожак. Пашка молчал и ждал.
Пришельцы загоготали, рассредоточились и стали обходить комнату, ища, чем бы поживиться – отбрасывали ногами газеты и книги, переворачивали ящики, ворошили тряпье.
– У нас ничего нет, – пискнул из угла Теля. Пашка сверкнул на него взглядом, мол, молчи уж.
– А вот это мы сами установим. Чего это? – Вожак поднял газету из-под колбасы, понюхал. – Посмотрите-ка, какие у них тут деликатесы, на колбасах порося откармливаются!