18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Теодор Шумовский – Свет с Востока (страница 33)

18

Исполнились шесть лет моей жизни в заточении, шел третий год ссылки. Итого восемь с лишним лет неволи. Кто я? Недоучившийся студент, которому перевалило за тридцать, человек, освобожденный из-под стражи, но лишенный возможности заниматься избранным делом жизни, поденщик, отдающий время, зрение и нервы – и одно, и другое, и третье невосстановимы – случайным работам, чтобы продлить свое существование.

…Творчество – постоянное, наперекор обстоятельствам – утешает меня. Те свершения, которые кажутся удачными, приносят мне удовлетворение, наполняют гордостью. Ради этого я во все годы заключения старался сберечь свой мозг. Но иногда я себе кажусь бабочкой, бьющейся о стекло закрытого окна. Откроется ли оно раньше, чем упаду, обессилев?

Должно открыться? В самые тяжелые мгновения я говорил себе: «Моя жизнь не может кончиться в неволе, не для этого она мне дана».

Были приложены все усилия к тому, что вырваться в Ленинград – к университету, к Институту востоковедения. Еще летом 1944 года, едва освободили от лагерных решеток, я восстановил связь со своим учителем Игнатием Юлиановичем Крачковским. Началась постоянная переписка. В 1945 году Крачковский прислал мне экземпляр первого издания своей только что вышедшей книги «Над арабскими рукописями. Листки воспоминаний о книгах и людях». Там я нашел строки о моей работе над рукописью средневековых арабских лоций в студенческие годы. Слова наставника особенно волновали и поддерживали в моем положении:

«У меня появился /…/ ученик, который без всякой моей инициативы оказался энтузиастом арабской картографии и географии. С большой радостью он познакомился с /…/ лоциями и по достоинству оценил их значение. Я с удовольствием видел, как он упорно преодолевал трудную терминологию и настойчиво добивался идентификации географических названий. Его не слабеющий энтузиазм обещал хорошие результаты, он рос на моих глазах, но ряд обстоятельств прервал его научную работу в самом начале».

Академику пришлось не называть фамилии ученика, потому что под неопределенным выражением «ряд обстоятельств» было скрыто определенное: «арест». Но в кругах востоковедов знали, о ком идет речь, поэтому в последующем переиздании книги Крачковского на арабском языке инкогнито было раскрыто.

Вскоре в том же 1945-м на имя начальника Красноярского лагеря НКВД полковника Филиппова пришло ходатайство Института востоковедения Академии наук СССР о снятии с меня «директивы» и разрешении вернуться для продолжения научной работы в Ленинград. Одновременно я получил письменное разрешение на въезд в Свердловск, откуда до Ленинграда было, конечно, ближе, чем от моих лагпунктов.

И обращение Института, и позволение въезда остались без последствий. Это ожесточало и усиливало желание непременно добиться своего. Сказал же любимый вождь: «Для великой цели дается великая энергия», я испытал это на себе. Бороться и победить, иного быть не должно. И все же не раз приходила усталость и ныло в сердце.

– Где же справедливость, правосудие? – однажды воскликнул я, разговаривая с другим «директивником», бывшим товарищем по этапу в Сибирь. Мы оба по делам службы оказались в зоне одного небольшого лагпункта неподалеку от моего 6-го.

Собеседник пристально взглянул на меня и криво усмехнулся.

– Эх, дорогой! Вы до сих пор не знаете, где справедливость? Пойдемте, покажу.

Я, недоумевая, последовал за ним. Обогнули барак, вышли к широкой площадке. Спутник, чтобы не привлекать внимания охранника на вышке, чуть заметно указал рукой и понизил голос.

– Видите? Вон там старый человек в ушанке, ватнике, валенках расчищает лопатой дорожку от снега? Повезло, ведь все-таки не на общих подконвойных работах, а в зоне трудится. Это генеральный прокурор нашей страны Рубен Катанян. Большевик-подпольщик, по должности – страж государственной справедливости. А ныне самого сторожат. Вот где справедливость, а вы ищете…

Но, мучаясь, отступая и вновь наступая, я смог остановить нараставшее отчаяние. Я смог добиться осмотра меня высокопоставленной медицинской комиссией Красноярского лагеря. Она установила, что из меня уже ничего выжать нельзя, постоянное недоедание и нервная истощающая напряженность в течение многих лет сделали свое дело. На основании заключения медиков «директива» была с меня снята. 17 июня 1946 года эшелон гвардейцев, возвращавшихся с дальневосточного фронта (в другие поезда было не попасть), помчал меня в Москву, к полной свободе, как я тогда думал.

Три арабские лоции

Понадобилось около трех недель, чтобы добраться из Красноярского края до азербайджанского города Шемаха – в первом послевоенном году поезда были переполнены, железная дорога ввела дополнительный поезд № 501, в просторечии «пятьсот веселый», где путники располагались прямо на полу товарных вагонов.

Сердечная встреча с братом оставила первое глубокое впечатление в моей послесибирской жизни. Мы дружили с детства, он, старший, как мог, всегда помогал мне и советами, и средствами из своих скромных заработков. На протяжении тюремных моих лет мы постоянно тосковали друг о друге и теперь не могли наговориться.

– Ты спасся чудом, – говорил брат. – Было много ужасных дней и ночей, когда казалось, что мы уже не встретимся.

Другое переживание ждало нас в шамахинской милиции. Мы принесли туда заявление о временной прописке меня ради краткого отдыха. Офицер-азербайджанец, просмотрев мой паспорт, спросил:

– Почему хотите временную прописку? Уедете?

– Да, в Ленинград.

– В Ленинград? – Он покачал головой. – Вам туда нельзя.

– Как это… нельзя?

– Тут написано. – Он повернулся к моему брату: они были знакомы. – Смотрите, Иосиф Адамович: «Статья 39. Положения о паспортах. Это плохая статья. Вашему брату нельзя жить во всех крупных городах СССР и даже приезжать в эти города. Нельзя находиться ближе ста километров от них. А в Шемахе жить можно, мы от Баку помещаемся в ста четырнадцати километрах. Я потому спросил: «Зачем временная прописка? Здесь разрешается постоянная».

Я попросил о временной прописке, офицер, недоумевая, удовлетворил мое желание. Когда мы вышли из милиции, брат вздохнул и сказал:

– Вот как печально получилось. Мало того, что человека ни за что ни про что держали за решеткой словно какого-то преступника, так теперь еще и жить не везде позволяют! Вот где бесправие!

Мы прошли несколько шагов молча, потом он заговорил снова:

– Слушай, ты знаешь, я подумал: не надо тебе ехать в Ленинград. Это опасно, могут найти, схватить, что тогда? Потом, ты столько пережил, надо отдохнуть, я помогу тебе в этом. Да, и еще: ты много учился-мучился, хватит уже, здоровье надо беречь. Найдем тебе со временем нетрудную работу и будем помаленьку-потихоньку…

Последние слова подстегнули меня.

– Дорогой мой, я поеду в Ленинград. Иначе нельзя.

Он огорчился, а я добавил:

– Пойми, дело мое такое. Ради него и выжил… Тюрем-то было много, а учиться пришлось очень мало. И раз так обстоит с пропиской, отдыхать мне тем более некогда, надо двигаться вперед.

В конце июля того решающего 1946 года я приехал в Москву. Веры Моисеевны, которая с давних пор нечасто, но поддерживала меня своим участием, уже не было в живых: вернувшись из среднеазиатской эвакуации в столицу, погибла при трамвайном крушении. Было искренне жаль этой отзывчивой души, женщины, еще в молодости познавшей горечь одиночества и так нелепо закончившей свою жизнь.

Вскоре после приезда в столицу я разыскивал Бориса Борисовича Полынова, с которым познакомился восемь с половиной лет назад в камере ленинградского Дома предварительного заключения. Теперь этот «страшный человек», обвинявшийся в том, что он замышлял продать советскую Среднюю Азию английскому королю, сидел передо мной в своем кабинете директора академического института. В заключении он был членом-корреспондентом, сейчас уже стал академиком, но по-прежнему был открыт, общителен, доброжелателен. Посетителей к Борису Борисовичу в этот день как-то не было, и мы долго просидели в креслах, вспоминая тюремную жизнь, а больше всего – наш «вольный университет», который поддерживал в узниках силу мысли и духа. Полынов пригласил меня к себе домой на Якиманку, но я, помня о 39-й статье, о моем паспорте, старался поменьше разъезжать по городу. Встреча в кабинете оказалась последним нашим свиданием, но память о крупном ученом и славном человеке, подарившем недоучившемуся студенту свою дружбу, живет во мне и сейчас.

Товарищ моих университетских лет Миша Боголюбов[6], случайно встреченный на вокзале в Москве, сказал:

– Игнатий Юлианович-то сейчас здесь, в «Узком»… Войдя в парк подмосковного санатория, я увидел на ближней скамье одинокую фигуру. Лицо, обрамленное волнистой седой бородой, было устало и задумчиво, чуть вздрагивали на устремленных вдаль глазах полузакрытые веки. Я прошел мимо, не веря, что вижу того, о ком думал все свои трудные годы, кто был для меня мечтой и примером, – прошел и обернулся.

– Здравствуйте, Игнатий Юлианович!

– Боже мой… Вера, Вера, смотри, кто приехал! Вера Александровна Крачковская сошла с террасы, степенно поздоровалась, ушла. Неизменно сдержанный, ученый, тем не менее, был взволнован и оглядывал меня испытующим оком, по-видимому, желая определить, насколько отразились на мне перенесенное. Два часа беседы… Воспоминания, планы.