Теодор Адорно – Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни (страница 12)
37. По эту сторону принципа удовольствия{77}. Репрессивные черты у Фрейда не имеют ничего общего с той нехваткой доброжелательности{78}, на которую указывают прилежные сторонники пересмотра строгой сексуальной теории. Профессиональная доброжелательность ради выгоды имитирует близость и непосредственность там, где никто ничего не знает о другом. Она обманывает свою жертву, в слабости жертвы позитивно утверждая ход вещей, который и привел жертву к такому состоянию, и обращается с жертвой в той же мере несправедливо, в какой она отступает от истины. Если бы Фрейду недоставало подобной доброжелательности, то он по меньшей мере оказался бы в стане критиков политической экономии, что явно лучше, чем оказаться в обществе Тагора{79} и Верфеля{80}. Фатальность, скорее, в том, что он, вопреки буржуазной идеологии, материалистически возводил сознательное поведение к лежащему в его основе бессознательному влечению, одновременно, однако, соглашаясь с буржуазным пренебрежением к влечению – пренебрежением, по сути своей являющимся продуктом той самой рационализации, которую Фрейд ниспровергает. Фрейд, как говорится в его лекциях, явным образом принимает «общую оценку, ставящую социальные цели выше сексуальных, эгоистических в своей основе»{81}. Как специалист-психолог он принимает противоположность между социальным и эгоистическим по умолчанию, без проверки. Он не опознает в ней ни производной репрессивного общества, ни следа тех роковых механизмов, которые сам же и обозначил. Скорее, не выстраивая никакой теории и подчиняясь предрассудку, он колеблется в отношении того, должен ли он отрицать отказ от влечений как противостоящее реальности вытеснение или восхвалять его как сублимацию, стимулирующую развитие культуры. В этом противоречии объективно живет нечто от янусоподобного характера самой культуры, и никакая хвала здоровой чувственности не в состоянии его сгладить. Однако у Фрейда из этого возникает обесценивание критического масштаба цели анализа. Непросвещенное просвещение Фрейда играет на руку буржуазной дезиллюзии. Поздно ополчившись против лицемерия, он находится в двусмысленном положении между волей к неприкрытой эмансипации подавленного и апологией неприкрытого подавления. Разум для него лишь надстройка – не только (как в том винит его официальная философия) из-за его психологизма, который достаточно глубоко проникает в историчность истины, но в куда большей степени из-за того, что он отвергает бессодержательную, неразумную цель, единственно по отношению к которой разум мог бы выказать себя разумным средством, – а именно удовольствие. Как только удовольствие, умаляя его ценность, относят к ухищрениям, предпринимаемым с целью сохранения вида, и как бы растворяют в изворотливом разуме, так что в удовольствии утрачивается момент, выходящий за пределы круга подчиненности природе, тут же разум (ratio) низводится до рационализации. Истину вверяют относительности, а людей – власти. Лишь тот, кто смог бы локализовать утопию внутри слепого соматического удовольствия, не имеющего намерения и одновременно его питающего, был бы способен породить такую идею истины, которая выдержала бы испытание. Однако в работах Фрейда невольно воспроизводится двойная враждебность по отношению к духу и к удовольствию, распознать общий корень которых как раз и помогли средства психоанализа. То место в
38. Приглашение на танец. Психоанализ любит ставить себе в заслугу то, что он возвращает людям нарушенную невротическим заболеванием способность наслаждения. Как будто самого по себе выражения «способность наслаждения» недостаточно, чтобы наиболее чувствительным образом снизить эту способность, если таковая существует. Как если бы то счастье, которое обязано собой спекуляциям на тему счастья, не было противоположностью счастья, еще одним вторжением институционально спланированных моделей поведения во всё уменьшающуюся область опыта. Какого состояния должно было достичь господствующее сознание, чтобы явную пропаганду страсти к расточительству и веселья под брызги шампанского, дотоле свойственных лишь посольским атташе в венгерских опереттах, со зверской серьезностью стали возвышать до максимы правильной жизни. Ведь предписанное счастье в итоге так и выглядит; и чтобы причаститься его, осчастливленный невротик должен отказаться от последней толики разума, оставшейся у него после вытеснения и регрессии, и ради психоаналитика без разбору восхищаться пошлым фильмом, дорогими, но невкусными блюдами во французском ресторане, приличным drink и дозированными половыми отношениями в виде секса. Шиллеровское восклицание «Как прекрасна жизнь!»{86}, изначально представлявшее собой папье-маше, превратилось в идиотизм с тех пор, как его раструбили на весь свет, вторя вездесущей рекламе, в сигнальные костры которой подбрасывает дровишки и психоанализ, хотя он и способен на большее. Поскольку люди сплошь и рядом слишком редко, а вовсе не слишком часто тормозят себя{87}, не становясь от этого тем не менее ни на гран здоровее, то и катартический метод{88}, который не меряется удавшейся адаптацией и экономическим процветанием, должен быть нацелен на то, чтобы приводить людей к осознанию как общей беды, так и неотделимой от нее собственной, и отнимать у них кажущееся удовлетворение, благодаря которому отвратительный порядок вещей продолжает существовать еще и внутри них, словно он и без того не удерживал бы их достаточно крепко в своей власти извне. Лишь в пресыщении ложным удовольствием, в недовольстве предложенным, в смутном ощущении недостижимости счастья даже там, где оно еще есть, не говоря уже о ситуации, когда оно обретается за счет отказа от якобы болезненного сопротивления его позитивному суррогату, могла бы зародиться мысль о том, что на самом деле можно было бы испытать. Призыв к happiness, звучащий равно из уст излучающего научный оптимизм директора санатория и нервного руководителя агитподразделения в индустрии развлечений, похож на разъяренный крик отца, который орет на детей за то, что они не бросаются с радостными возгласами вниз по лестнице ему навстречу, когда он в дурном настроении возвращается со службы домой. Частью механизма господства является запрет на познание страдания, производимого этим господством, и от евангелия жизнерадостности ведет прямой путь к созданию человеческих скотобоен где-то на задворках Польши – так далеко, чтобы любой из соотечественников мог убедить себя, что не слышит криков боли. Вот она – схема непоколебимой «способности наслаждения». Психоанализу дозволено торжествующе заверять того, кто называет вещи своими именами, что у него просто эдипов комплекс.
39. Я – это Оно{89}. Развитие психологии как во времена античности, так и начиная с эпохи Возрождения связывают с подъемом буржуазного индивида{90}. При этом не следует упускать из виду противоположный момент, который также связывает психологию с буржуазным классом и в настоящее время утвердился настолько, что исключает все остальные: а именно, подавление и разрушение того самого индивида, на службе которого и состояло соотнесение познания с его субъектом. Если психология в целом со времен Протагора возвеличивала человека, объявляя его мерой всех вещей, то она тем самым изначально превращала его в объект, в материал для анализа, и, поместив его однажды в ряду вещей, подчинила его их ничтожности. Отрицание объективной истины путем отсылки к субъекту заключает в себе отрицание самого субъекта: никакая мера не служит более мерой всех вещей, она отдается на откуп контингентности и становится неистинной. Однако это вновь отсылает к реальному процессу жизни общества. Принцип человеческого господства, развернувшись до абсолютного, обратил свое острие против человека как абсолютного объекта, и психология поспособствовала тому, чтобы это острие заострить. «Я», ведущая идея психологии и ее априорный предмет, под ее пристальным взором постоянно становилось еще и несуществующим. Психология, найдя опору в том, что в обществе обмена{91} субъект не является субъектом, а есть на самом деле объект этого общества, дала этому обществу оружие, с помощью которого оно впервые по-настоящему превратило человека в объект и подавило его. Разложение человека на его способности является проекцией разделения труда на мнимых субъектов этого труда, неразрывно связанной с желанием использовать их с большей пользой и вообще ими манипулировать. Психотехника не есть всего-навсего упадочная форма психологии: она имманентна самому ее принципу. Юм, чьи произведения каждой своей фразой свидетельствуют о реальном гуманизме, одновременно относит «Я» к предрассудкам, в данном противоречии выражая сущность психологии как таковой. При этом на его стороне оказывается и истина, ибо то, что само себя полагает в качестве «Я», на самом деле есть всего лишь предрассудок, идеологический гипостаз абстрактных центров власти, критика которых требует ликвидации идеологии «личности». Однако ее ликвидация делает резидуа{92} еще более подвластными. В психоанализе это налицо. Психоанализ конфискует личность, объявляя ее пожизненной ложью, наивысшей рационализацией, сводящей воедино бесчисленные рационализации, в силу которых индивид отказывается от влечения и подчиняет себя принципу реальности. Однако одновременно психоанализ этим же и убеждает человека в его небытии. Психоанализ делает человека внешним самому себе{93}, денонсирует как его единство, так и его автономию и таким образом полностью подчиняет его механизму рационализации, приспосабливанию. Бесстрашная критика «Я» в отношении самого себя переходит в требование того, чтобы «Я» других капитулировало. В конце концов мудрость психоаналитиков действительно становится тем, за что ее принимает фашистское бессознательное сенсационных журналов – особой среди прочих техникой рэкета, с помощью которой можно бесповоротно привязать к себе страдающих и беспомощных людей, командовать ими и их эксплуатировать. Внушение и гипноз, которые психоанализ отрицает как апокрифические, как дешевые балаганные фокусы, в его грандиозной системе возникают вновь, как приемы старого кино в высокобюджетном фильме. Тот, кто оказывает помощь, потому что он более сведущ, превращается в того, кто унижает другого за счет своего привилегированного положения всезнайки. От критики буржуазного сознания остается лишь пожимание плечами, жест, которым все врачи всегда выражали свой тайный сговор со смертью. – В психологии, этом бездонном обмане сугубо внутреннего мира, отнюдь не случайно имеющем дело с properties, которыми обладают люди{94}, отражается то, что организация буржуазного общества издавна осуществляла с собственностью внешней. Она создала собственность как результат общественного обмена, однако одновременно прописала и объективную оговорку, о которой догадывается каждый буржуа. Согласно ей, единичного человека всего лишь, так сказать, жалует ленным владением его класс, и распорядители готовы вновь отобрать пожалованное, как только всеобщая собственность станет угрозой самому своему принципу, который как раз и заключается в ее удержании{95}. Психология проделывает со свойствами личности то же, что произошло с собственностью. Она экспроприирует единичного человека, наделяя его своим счастьем.