Папа. Говорят-то говорят, но иной раз подумаешь, что пустота в тысячу раз лучше той дряни, которой природа заполняет ее. Кто-то стоит у той двери?
Брик. Ага.
Папа (понизив голос). Кто?
Брик. Кому интересно знать, о чем мы разговариваем.
Папа. Гупер? Гупер!
Предусмотрительно выдержав паузу, в дверях галереи появляется Мэй.
Мэй. Вы звали Гупера, Папа?
Папа. А, это была ты.
Мэй. Вам нужен Гупер, Папа?
Папа. Нет, и ты тоже не нужна. Мне нужно, чтобы никто мне не мешал, пока я тут секретничаю с моим сыном Бриком. Здесь слишком душно, чтобы сидеть за закрытыми дверями, но если для того, чтобы я мог поговорить по секрету с моим сыном Бриком, я обязательно должен встать и закрыть эти двери, прошу предупредить меня, и я их закрою. Потому что я терпеть не могу, когда подслушивают, фискалят и шпионят.
Мэй. Но за что же, Папа…
Папа. Ты не учла, что светит луна и от тебя падает сюда тень!
Мэй. Я просто…
Папа. Ты просто шпионила, и сама это знаешь!
Мэй (начинает шмыгать носом и разражается рыданиями). О Папа, вы почему-то так жестоки к тем, кто действительно вас любит!
Папа. Хватит, хватит, хватит! Я выселю вас с Гупером к чертям собачьим из той соседней комнаты. Какое вам дело до того, что происходит здесь ночью между Бриком и Мэгги? Вы подслушиваете по ночам, как парочка заправских сыщиков, и идете потом доносить обо всем, что услышали, Маме, а та приходит ко мне и сообщает: так-то, мол, и так-то, они, мол, сами слышали, какие дела творятся у Брика с Мэгги, и, ей-богу, меня тошнит от всего этого. Выселю к черту вас с Гупером из той комнаты, так и знайте; не выношу, когда подслушивают да шпионят, у меня с души от этого воротит!
Мэй закидывает назад голову, возводит очи к небу и воздевает вверх руки, как бы моля Бога сжалиться над ней, жертвой несправедливости, затем прижимает к носу платок и выбегает вон из комнаты, громко шурша юбками.
Брик (теперь он возле бара). Значит, подслушивают?
Папа. Да. Подслушивают и сообщают Маме о том, что здесь происходит между тобой и Мэгги. Они говорят, что… (запнувшись, как бы от смущения) ты не спишь с ней, что ты спишь на диване. Это так или нет? Если Мэгги тебе не нравится, избавься от Мэгги! Что это ты там делаешь?
Брик. Подливаю себе виски.
Папа. Ты знаешь, сын, что ты крепко втянулся в это?
Брик. Да, сэр, да, я знаю.
Папа. Из-за этого ты бросил работу спортивного комментатора – из-за привычки к спиртному?
Брик. Да, сэр, да, сэр, похоже, что так. (Он неопределенно и дружелюбно улыбается отцу над вновь наполненным стаканом.)
Папа. Не говори об этом в таком тоне, сын, дело слишком серьезное.
Брик (неопределенно). Да, сэр.
Папа. И, послушай, не разглядывай ты эту чертову люстру…
Пауза. Голос Папы звучит хрипло.
Ее тоже мы приобрели в Европе – на распродаже вещей после большого пожара.
Новая пауза.
Жизнь – вот что важно. Надо держаться за жизнь – больше не за что. Тот, кто пьет, попусту растрачивает свою жизнь. Не делай этого, держись за свою жизнь. Больше ведь не за что держаться… Сядь-ка вот здесь, чтобы мы могли поговорить, не повышая голоса, а то в этом доме у стен есть уши.
Брик (ковыляет через комнату, чтобы сесть рядом с отцом на диване). Ладно, Папа.
Папа. Вот ты ушел… как это получилось? Разочаровался в чем-то?
Брик. Не знаю. Может, ты знаешь?
Папа. Я тебя спрашиваю, черт побери! Откуда мне-то знать, раз ты не знаешь?!
Брик. Ничего особенного: занялся этим делом и увидел, что рот у меня словно ватой набит. Постоянно не поспевал за тем, что происходило на поле, ну и…
Папа. Ушел!
Брик (дружелюбно). Да, ушел.
Папа. Сын!
Брик. А?
Папа (шумно и глубоко затягивается сигарой; затем, внезапно наклонившись, с шумом выдыхает дым и подносит руку ко лбу). Вот так так! Ха-ха! Слишком сильно затянулся, голова немного закружилась…
Бьют каминные часы.
Почему людям так чертовски трудно разговаривать?
Брик. Да…
Часы продолжают мелодично отбивать десять часов.
Приятный, спокойный бой у этих часов, люблю всю ночь слушать, как они бьют… (Он поудобнее устраивается на диване, откинувшись на подушки.)
Папа сидит прямо и неподвижно, полный какой-то невысказанной тревоги. Все жесты, которыми он сопровождает свои слова, резки и напряженны. В течение своего нервного монолога он тяжело, с присвистом дышит, сопит и время от времени бросает на сына быстрые робкие взгляды.
Папа. Мы купили их тем летом, когда ездили с Мамой в Европу. Черт побери это бюро путешествий Кука, никогда в жизни не проводил так скверно время, уверяю тебя, сынок. В их гранд-отелях – жулик на жулике, того и жди облапошат! Мама накупила там столько всякого добра, что в два товарных вагона не вместилось, ей-богу! Всюду, куда нас заносила нелегкая, она покупала, покупала, покупала. И конечно же, добрая половина ее покупок до сих пор даже не распакована, валяется в подвале, который этой весной затопило водой! (Смеется.) Эта Европа, скажу тебе, – сплошной аукцион, большая распродажа с торгов, больше ничего. Все эти старые, обветшалые «достопримечательные места» – настоящая барахолка, и Мама там прямо обезумела: сорила деньгами без удержу, только и делала, что покупала, покупала, покупала! Слава богу еще, что я человек богатый, денег куры не клюют, и вот, поди же ты, половина этого добра плесневеет в подвале. Нет, слава богу, что я богатый человек, а то… Но я богат, Брик, чертовски богат. (На мгновение его глаза загораются.) Знаешь, какое у меня состояние? Ну-ка, угадай, Брик! Угадай, сколько я стою?!
Брик неопределенно улыбается, потягивая виски.
Почти десять миллионов! И это, учти, только деньгами и акциями, не считая двадцати восьми тысяч акров лучшей земли во всей долине!
Вспышка, треск, и ночное небо озаряется мрачным зеленоватым светом. На галерее раздаются радостные вопли детей.
Но жизнь себе не купишь ни за какие деньги. Нельзя выкупить обратно жизнь, если твоя жизнь прожита. Жизнь – это такая вещь, которая не продается ни на европейской барахолке, ни на американских рынках, нигде в мире. Человек не может купить себе за деньги жизнь, купить себе новую жизнь, когда его жизнь подошла к концу… Эта мысль отрезвляет, очень отрезвляет, и она неотступно преследовала меня, снова и снова прокручивалась в голове – до сегодняшнего дня… После того, что мне, Брик, пришлось испытать за последнее время, я стал печальней и набрался мудрости. И еще одно воспоминание сохранилось у меня о Европе.
Брик. Какое, Папа?
Папа. Холмы вокруг Барселоны в Испании и ребятишки, которые бегали по этим голым холмам в чем мать родила. Они просили милостыню, повизгивая и завывая, как просят есть голодные собаки. А на улицах Барселоны полно толстяков священников. Масса священников, и все такие жирные, такие благодушные, ха-ха! Знаешь, я мог бы накормить всю эту страну! У меня достаточно денег, чтобы накормить всю эту проклятую страну, но человек – животное эгоистичное, и тех денег, что я раздал этим жалобно клянчащим ребятишкам на холмах вокруг Барселоны, вряд ли хватило бы даже на то, чтобы обить один из стульев в этой комнате, да-да, на эти деньги нельзя было бы даже поменять обивку вон на том стуле!.. Черт возьми, я швырнул им деньги, как бросают корм цыплятам, я запустил в них горстью монет, чтобы отвлечь их, а самому успеть забраться в машину – и укатить прочь… А потом еще в Марокко помню случай. У них там, у арабов, к проституции приучают лет этак с четырех-пяти, ей-богу, не преувеличиваю. Помню, однажды днем в Марракеше – это такой старый арабский город, обнесенный стеной, – присел я на обломок стены, чтобы сигару выкурить, а жара там, надо сказать, стояла несусветная, и вот на дороге напротив меня останавливается арабская женщина, долго-долго смотрит на меня… Стоит она, значит, как вкопанная, в пыли, посреди раскаленной от зноя дороги, и смотрит на меня, пока я не начинаю смущаться. Но слушай, что было дальше. На руках она держала голого ребятенка, маленькую голую девчушку, которая, может, и ходить-то недавно научилась, и вот через минуту-другую женщина опускает малышку на землю, что-то говорит ей шепотом и подталкивает ее вперед. Малышка, которая едва начала ходить, топает ко мне… Вот черт, вспомнить такое – и то гадко становится! Протягивает свою ручонку и пытается расстегнуть мне брюки! Ребенку не было и пяти! Можешь ты этому поверить? Или, по-твоему, я это выдумал? Я вернулся в гостиницу и говорю Маме: «Давай собирайся! Мы сейчас же уезжаем отсюда…»
Брик. Что это ты, Папа, такой разговорчивый сегодня?
Папа (пропуская его слова мимо ушей). Да, сударь, так уж устроена жизнь, человек – животной смертное, но и умирая, он не жалеет других, куда там… Ты что-то сказал?
Брик. Да.
Папа. Что?
Брик. Подай мне костыль – я не могу встать.
Папа. Куда это ты собрался?
Брик. Прогуляться к бару…
Папа. А-а, на, возьми. (Подает Брику костыль.) Да, так вот, человек – животное смертное и, если у него есть деньги, он покупает, и покупает и покупает. Я думаю, он скупает все, что только может купить, по той причине, что где-то в глубине души лелеет безумную надежду: а вдруг я куплю среди прочего вечную жизнь?! Но так никогда не бывает… Человек – это такое животное, которое…
Брик (стоя у бара). Ну, Папа, ты разошелся сегодня: говоришь без умолку.
Пауза. Снаружи доносятся голоса.