Тайниковский – Тёплая изнанка (страница 2)
* * *
Четвёртый стоял с краю, ближе всех к ольшанику, и ростом он мне по бедро, и я девять лет ходил мимо него два раза в неделю. У меня в своде записано про него одиннадцать раз, и все одиннадцать записей одинаковые: «чаша суха, камень холоден, изменений нет». Я эти строки писал сам, своей рукой, в разные годы и в разную погоду, и ни разу не сунул в чашу руку.
Бернат опустился на колено и отгрёб от подножия прошлогодний лист.
— Барон, вы подойдите и встаньте с этой стороны. Отсюда видно.
Я подошёл и встал.
Чаша у четвёртого была не такая, как у нашего: мельче и шире, скорее блюдо, чем чаша, и по краю у неё шёл скол, старый, заросший лишайником так, что лишайник этот сам по себе выглядел камнем.
— Илмет, посвети-ка сюда.
— Господин, полдень на дворе, — ответил он, но подошёл.
А затем он подошел еще ближе и наклонился над чашей.
Затем он вдруг замер.
Так замирает человек, который шагнул в комнату и понял, что он там не один.
— Господин, подите сюда.
— Илмет, что там у тебя?
— Господин, тут тепло, — доложил он, не разгибаясь. — Не от солнца. Снизу.
Я опустил руку в чашу.
Из неё шёл воздух — не сквозняк, не дуновение, а ровный, плотный ток, какой бывает в дверях протопленной бани, если приоткрыть их в мороз. Он был тёплый, много теплее апрельского полудня, и он был влажный, и пахло от него не камнем и не водой.
Пахло от него землёй и грибом.
Так пахнет в подполе к концу зимы, когда картошка тронулась. А ещё так пахнет в старом лесу, где под валежником второй год стоит труха.
* * *
Мы просидели у четвёртого камня до вечера.
Илмет промерил чашу трижды, ладонью, локтем и бечёвкой, и записал все три числа отдельно, потому что четыре года назад придумал себе правило записывать промер тем, чем мерил, а не приводить к одному.
Гуш за это время обошёл прогалину по кругу и вернулся.
— Господин, тут трава.
— Гуш, тут везде трава.
— Тут другая, — не принял он и присел у подножия. — Вот. Господин, тут кругом на два шага она зелёная, а дальше жухлая. Она тут зимовала зелёной.
Я посмотрел.
Он был прав, и я это видел девять лет и не замечал, потому что у камня всегда мокро, а где мокро, там трава гуще, и я девять лет объяснял себе это водой.
— Гуш, а ты когда это заметил?
— Нынче. Господин, я и раньше видел. Заметил нынче.
— Гуш, а разница-то в чём?
— Разница, господин, в том, что раньше я на неё смотрел по-обычному, а нынче по-другому.
***
Вечером я открыл свод и просидел над ним час, прежде чем написать первую строку.
Свод у меня заведён на девятый год и ведётся по четырём графам, и четвёртую придумал не я, а девятнадцатилетний мальчишка из Стеклянной степи, который в тринадцать лет пришёл сюда через горящий камень и остался. Графа называлась «мнение наблюдателя», и с тех пор как она появилась, я перестал врать себе в своде, потому что врать в первых трёх графах трудно, а в четвёртой стыдно.
Написал я в тот вечер вот что.
«Второе мая шестьсот сорок девятого года.
Наблюдалось: чаша четвёртого камня на прогалине была заткнута осколком чужой породы. Затычка вынута Бернатом-плотником тридцатого апреля. Из чаши идёт тёплый влажный воздух, запах — прель, гриб, земля. Трава вокруг подножия на два шага зимовала зелёной.
Кем: держатель, Илмет из Стеклянной степи, Бернат-плотник, работник Гуш.
Когда: второго мая, с полудня до заката.
Моё мнение: я девять лет писал про этот камень изменений нет“ и ни разу не проверил рукой.
Заметить: затычку кто-то уже расшатывал прежде Берната».
* * *
Гретхен прочитала это утром и подняла голову от листа не сразу.
Она у нас третий год писцом, и за третий год я выучил, что когда она долго не поднимает головы, разговор будет тяжёлый.
— Господин барон, я вам сперва скажу про бумаги, а потом про остальное.
— Гретхен, говорите как удобнее.
— По бумагам, — отозвалась Гретхен Веккель. — У вас за девятнадцать дней прибавилось две живые чаши. Одна под домом, вторая в полутора верстах. Обе не в реестре. Господин барон, вы держатель перехода двенадцать дробь восемь. Одного перехода. По номеру.
— Гретхен, это я понимаю.
— Это вы понимаете умом, — не приняла она. — А я вам скажу, как это читается в палате. В палате это читается так, что держатель Реннел за одну весну обзавёлся двумя незаявленными переходами и молчит про оба.
Она положила перо.
— И самое скверное тут, господин барон, то, что это правда.
***
Мартин пришёл к этому разговору к середине и слушал стоя, как стоял одиннадцать лет у стола Веккеля.
Он у меня четвёртый год и до сих пор не садился, пока не скажешь дважды.
— Барон, я прошу позволения сказать не по делу.
— Мартин, садитесь и говорите по делу, — попросил я. — Вы одиннадцать лет писали такие бумаги, и мне нужно именно ваше мнение.
Он сел на край стула.
— Барон, статья есть, и статья тяжёлая, — доложил Мартин Веккель. — Сокрытие живой чаши. По ней снимают держание и передают ведомству. Но я вам скажу другое, и вы это запомните лучше статьи.
— Мартин, говорите.
— Заявить надо самому и первым, — произнес он. — Барон, за одиннадцать лет я подшил девять дел, где человек скрыл, и во всех девяти его погубило не сокрытие, а то, что нашли без него. Ежели вы заявите сами, это будет обстоятельство. Ежели найдут — это будет улика.
* * *
Гретхен считала при мне вслух, и считала она долго.
Заявить означало вызвать освидетельствование. Освидетельствование означало комиссию, комиссия — не меньше трёх человек на неделю, а всякий приезжий в Урочище стоит нам постоя, корма и людей, и в мае, когда идёт приёмка и на дворе сорок голов на выдержке, у нас нет ни одного свободного человека. Не заявить означало ждать, пока приедет Ортвейл, у которого дело о порче чаш не закрыто и, по его же словам, закрыто не будет.
— Господин барон, я вам скажу цифру, а вы решайте, — отозвалась она наконец. — Комиссия нам станет в восемнадцать золотых. Это квартальные кормовые целиком.
— Гретхен, а неявка?