Тая Белярина – Забвенный у стен Белояра (страница 1)
Тая Белярина
Забвенный у стен Белояра
Глава 1
Утро поднялось тяжким и влажным, как попранный плащ: туман лежал на траве у валов и не спешил подниматься, будто бысь он забывчивым. Издали слышался редкий скрип ворот и лай собак у воды; воздух нёс запах гари и далёкой моряной влаги, и в нём свидетельствовали железо и смола, что нещадно горели где-то за стенами. На персидной тропе, что вела к западным воротам Белояра, люди нашли его – лежащего на боку великана, плечи расклёпанные, как срубленное дерево, рот приоткрыт, дыхание редкое, глаза полузакрыты. Рука, выступавшая из-под бедра, была чёрна от копоти; ладони обожжены были клинком, ногти вросли в кожу, и на запястье белел след – узел, что вроде бы знался старым вырезам кузниц, да был не от молота, а от чего иного, рваный, как рунный отпечаток.
Первым наклонился сторож с пряничным лицом и ровным голосом. Он поднял голову и сказал коротко: "Жив?" Тело под его рукою вздёрнулось, как от чужой боли, и мужчина, что лежал, попытался враз сесть, но силы его покинули. Другая рука сторожа держала ремень, на нём звенел ключ; запах курева в его волосах смешивался с тем, что шел от богатыря – железом и гарью.
Они подняли его с земли втроём, тяжко и молча. Под его ногами трава была влажна и рвала кожу сапог. Поднявшись, он стоял криво, будто бы его тело застыло в середине шага; шрам на скуле пересекал лицо, как черта, за которой память не может переступить. Взгляд его был ровен и пуст, не от падения, а от чего-то иного; тот, кто смотрел в него, чувствовал, что в поле зрения нет имени.
– Персидная дорога, – произнёс третий сторож, чтобы заполнить тишину. Слово повисло, и вдруг случилось то, что люди не вставляли в обычную речь: он замялся и не вспомнил, как зовётся та тропа. Слово ускользнуло, как рыба из рук. Он моргнул, как пробуждаясь от сна, несколько раз перебирать губами то, что было только что. Тишина стала толщей между ними.
Разговор потухал и вспыхивал в обрывках. Младший староста, что прибежал вслед, осмотрел великана и спросил: – Как зовут? – и сел голос у него, как древесина в пламени – имя ускользнуло, и он не мог вспомнить, как зовут отхожего пахаря, чего уж говорить о постороннем. Люди переглянулись; глаза их блуждали от лица к лицу, и в каждом сверкал страх, что слово может уплыть, будто бысь его никто не держал.
Час был ранний; к воротам подходила небольшая группа: Ратибор шёл в плаще, плечи его широки, голос сдержан, движения точны. Он не любил многословия; когда подошёл к месту, где лежал богатырь, то спросил только: – Куда? Староста пожал плечом.
– У ворот. Оставить у ворот или отнести в Пустошь? – ответили сторожа и бросили друг на друга взгляды, как плетеные сети. В толпе мелькнули губы, и кто-то строго прошептал: – Морок… но и это слово отошло, будто бы его не было вовсе. На губах людей дрожала осторожность: говорить – значит вызывать, помянуть – значит подпустить.
Они вынесли богатыря к стенам. Белояр встречал их молчанием: по валам тянулся тонкий дым, на воротах сидел дозор. Ратибор подвинулся вперёд, приложил ладонь к щеке богатыря; она была прохладна, и в пальцах ощущалась ледяная зябкость. Богатырь открыл глаза шире и на мгновение вглядался в Ратибора, как будто бы искал якорь в чужих лицах. Он пытался найти имя на языке, но там была пустота, подобная яме, что роют для костей – ничего не держалось.
Ратибор промолчал и, не сводя взгляда с правой руки великана, спрятал наблюдение от остальных: на коже, по изгибу ладони, виднелся рваный узел – след клинка. Это не было простым шрамом; рваная линия складывалась в мотив, похожий на засов, запертую петлю, что плотно держала что-то забытое. Ратибор провёл пальцем по руке, притворяясь, будто проверяет пульс, и в кулаке его сжалось недоброе знание. Кузнецы страшно берегут знаки клинка, а волхвы боятся отпечатков памяти; и то, и другое было здесь, на ладони чужака.
– Приюти его, – сказал он тихо младшему старосте, и в слове услышалось не приказывание, а долг. Староста кивнул; в общем молчании решение это показалось немалым. Сторожа хотели вынести обрывки одежды, заглянуть в мешок, что висел на поясе богатыря, найти там следы – но пальцы их не могли вспомнить, как привязать узел, как зовут того, что учил их производить обыск. Один стал рассказывать о куске хлеба, что нашли у дороги недавно, чтобы чем-то заполнить страх, но и это слово пропало.
Когда богатыря привели к воротам, толпа собралась не назойливо, а сдержанно: глаза – к нему, губы – к себе. На холме у стен стоял младший староста, и он, чем-то сконфуженный, произнёс имя, что мелькнуло у него в сердце, тихо, чтобы только сам себе: – Кто ты? – и тут же не помнил, зачем спросил. Слово, которое могло бы именем стать, дрогнуло в горле у одного из детей у ворот; он выдохнул – и в воздухе явилось не слово, а звук, напоминавший имя. Люди слышали и наклонились, уши их пытались ухватить ясность. Но тот звук, как будто встретившись с пустотой, растаял; в памяти присутствующих не осталось следа, только пустота, где слово было.
Богатырь опустил руку и ощутил в ладони осколок. Он не помнил, откуда он взялся: лишь тепло и лёгкая тяжесть. Когда сторожа подняли его руку, чтобы осмотреть, свет от осколка вздрогнул, едва заметно, словно камень дунул пламень. Тот, кто стоял ближе всех, слышал, как в толпе кто-то шепнул слово, похожее на имя – короткое, твёрдое, как камень, – и тут же, будто дверца захлопнулась, никто уже не мог сказать, кто промолвил. Лица вокруг поморщились; молчание легло плотной вуалью.
Ему захотелось произнести хоть что-нибудь свое и собственное, чтобы вновь отчеканить себя именем. Но в горле было пусто; раздражение ворвалось, как холодный ветер, и он стиснул зубы. Ладонь, в которой камень лежал, подёрнулась липкой рвотой от прежней боли. Шрам на скуле тянул к воспоминанию – отрезок боя, чья картина будто бы вспыхивала и сразу гасла, оставляя после себя только запах железа и крови. Он дал себе слово: вспомнить. Слово это не имело формы, но было тягучим, как ядра в горне.
Ратибор тихо сказал: – Дать ему приют у ворот. И снова повторил: – Пусть останется. Слова его звучали точно и медленно, как отмеренный удар молота; они имели в себе власть, потому что в них был долг за челядь и за город. Младший староста сделал знак, и сторожа понесли великана в сторожку у ворот – туда, где скудный очаг бросал слабый свет, где можно было для начала спрятать от глаз. Народ расходился, но взгляды многие задерживались на руке; слово осколка шевельнулось в воздухе, и вдруг из толпы было слышно шёпот, похожий на имя – сперва отчётливее, затем тоньше, почти как дыхание. Уши растянулись, все захотели ухватить хотя бы звук.
И в этот миг произошло то, чего больше всего боялись: память о произнесённом именем ускользнула. Никто не мог вспомнить, кто шептал, и само шёптанье стало словно тенью без края. Осколок в ладони богатыря светился ещё слабее, и под ладонью на коже мерцал узел – знак руны, узел памяти, что был и пленом, и ключом. Ратибор видел это и сжал кулак; в его взгляде заискрилась не только тревога, но и понимание: не простая ведь тут случайность.
Богатырь, чьи мысли были плоски и коротки, как резаны клинки, ощутил, что внутри него пустует комната, где прежде висело имя. Он попытался вынуть слово из себя, как из кармана старую вещицу, и не нашёл. Стыд подкрался к плечам его, тёплый и тяжкий. Он думал о том, что значит быть без имени; думал о том, что в их мире имя – это узел мемориального ряда, нить, по которой идут огни рода. Если нить оборвётся – не станет пути назад.
Толпа растаяла; город вернулся в своё обыденное молчание. Но под кожей и под воздухом дрожал вопрос, что нельзя было озвучить вслух: чей это узел и откуда пришёл осколок, что светился в ладони великана? Ратибор прикрыл ладонь тяжёлой рукою, словно оберегая от чужого взгляда и от своего же любопытства. Кому принадлежит память? Кто имеет право вернуть её, если она явилась без спроса? Ветер вилась у оснований вала, и казалось, что он отбрасывает нежеланные ответы назад, в туман.
Когда дверь сторожки захлопнулась, оставив в тёмном проёме несколько фигур и двух мужчин – одного без имени, другого с грузом видений, – в толпе пробежал тихий, как испуганная мышь, шёпот. Слово это было почти прошептано; у того, кто шепнул, губы дрогнули, и имя едва коснулось слуха окружающих. Но никто уже этого не помнил. И только осколок в ладони богатыря мерцал всё слабее, как будто бы от него уносилось что-то важное.
И в конце концов остался лишь запах гари и далёкой воды, и вопрос, что звенел в груди у Ратибора так же остро, как и у самого великана: что будет, если узел памяти рвётся не у одного, а у многих? Кто вернёт имена – или кто лишит их навсегда? Тонкий свет осколка бросил на стену тень, похожую на букву; она дернулась и потухла. А в горле у великана всё ещё жил и гудел пустой звук – слово, которое никак не могло стать именем, и которое все вокруг пытались, но не смогли удержать.
Кто назвал его так, что на миг прозвучало имя, и кто вынул это имя из памяти города? Ратибор прижал ладонь к кругу на руке богатыря и прошептал сам себе: пусть скоро узнает – или пламя, что съедает память, поглотит и нас. Но тень на стене шевельнулась ещё раз, и в ней было видно нечто, что можно было назвать только по имени. И тот шёпот – пусть даже и забыт – стукнул по слуху как начала главы старой песни. Кто сказал? Никто не помнил. И только осколок продолжал бледно светить в ладони, как узел, что не даёт расползтися памяти.