Татьяна Успенская-Ошанина – Жизнь сначала (страница 39)
Но боль тает, и приходит усталость. Я сейчас усну, прямо здесь, на мягкой скамье. Но прежде скажу Тоше, что я понял, спрошу её, почему она не запретила мне пойти по Тюбиковой и отцовской дороге?!
— Тоша! — Поднимаю голову и вздрагиваю: передо мной она. Вот так, склонив голову на плечо, укутавшись в плед или в одеяло, сосредоточенно она слушает меня, вбирая каждое слово, дурное и хорошее, и от неё исходит золотистое свечение. Это её руки — усталые, детски-беспомощные. И волосы её — рыжеватые, и брови. Только улыбки полумесяцем нет: передо мной Тоша уходящая, которую я погубил. Тоша скорбная — принявшая в себя все мои грехи и сбежавшая от меня внутрь себя. Как много в ней собралось боли, и веры, и спокойствия, и мудрости!
«Мадонна» Симоне Мартини…
— Тоша! — зову беспомощно. — Что же ты сделала, Тоша: взяла и ушла, взяла и бросила меня одного?!
4
Войдя в дом после Ленинграда в девять часов утра, я позвонил только маме и попросил срочно привезти мне «Камо грядеши?». Мама привезла. А ещё сосиски, хлеб и масло. Ни о чём не спросила, ничего не сказала. Мы молча поели, и мама уехала в свою библиотеку.
Звонил телефон, я не подходил. Звонили в дверь, я не открывал. У мамы есть теперь ключ, а больше никого не хочу видеть.
Тогда, в Пицунде, с Тошей случилось это — когда она прочитала «Камо грядеши?». «Это» — она стала верить. «Это» — ей открылась истина.
Я читал медленно, я как бы за Тошей входил в незнакомую страну.
Святой Себастьян, Мадонна, апостолы Пётр и Павел, христиане из «Камо грядеши?» — вместе с Тошей. Они живут свою жизнь, как и я, они и в своём случайном рождении — в своей плоти, в своём веке, в своём жилье, а живут не сиюминутную — жизнь вечную, в которой нет ни тщеславия, ни лжи, ни конъюнктуры.
Мама пришла после работы, принесла из ресторана две порции отбивных и гору картошки. Сидела против меня и смотрела. Я ел — не хотел огорчать маму, потому что она смотрела больными глазами. И снова она ни о чём не спросила, ничего не сказала, ушла.
Дочитал я «Камо грядеши?» к утру. То ли Тошина картина подготовила меня к трагедии, то ли я сам слишком много пережил за эти несколько дней, только гибель христиан и конец книги я воспринял не как трагедию, а как естественный выход к свободе.
Все мы смертны. И коротка жизнь наша. И предрешён исход. Так не мудрее ли принять то, что предлагает нам жизнь, и пронести сквозь неё, земную, душу как некий не видный глазу сосуд вечности, в вечность возвращающийся и с вечностью сливающийся, и не мудрее ли остаться свободным от суеты и лжи нашей временной жизни?
Я свободен сейчас. И пусть снова подставляют мне свои ловушки тюбики и папики, хватают меня мёртвой хваткой, моя душа теперь не поддастся им. Не было в истории человечества ни одного общества, которое позволило бы хоть кому-то быть свободным, но Тоша права: внутри себя я могу остаться свободным.
Как карточный домик, распался мой небоскрёб, который я возводил столько лет.
Резкий, навязчивый, непрерывный, зазвенел звонок.
Я встал со своего любимого кресла, выключил торшер, потому что уже пришёл день, спрятал под подушку «Камо грядеши?» и пошёл к двери, но открыла мама, она, оказывается, дома.
На пороге Тюбик и Жэка — примеры благополучия в жизни земной.
Их «здравствуйте», запах кофе и жареного хлеба с кухни — первый искус на моём новом пути.
Я не спал ночь, но чувствую себя очищенным от скверны моей старой жизни. Да, Нерон, Гитлер, Сталин разожгли свои костры и уничтожили миллионы людей, да, на пути нашего века — искус купли-продажи… Но ни тираны, ни конъюнктурщики не могут убить душу — веру и внутреннюю свободу.
— Кофе выпьете? — спросил я.
— С удовольствием, — сказал Тюбик, снял свою доху и обернулся к Жэке. — Я говорил тебе, что он вылезет, а ты спорил. Я лучше знаю его, я с ним четыре года подряд грыз одни и те же сухари, топтал одну и ту же ниву.
Я улыбнулся.
— Мама, у тебя хватит кофе на всех?
Мама нажарила хлеба с яйцами, и мы по-братски делим еду на четверых.
— Слушай, нужно срочно оформлять документы в Америку, — говорит Жэка. Он скрипит воротничком и отутюженными брюками, улыбается сочными губами ухоженного и откормленного баловня судьбы.
Смотрю в его бархатные воловьи глаза — этакое добродушное животное передо мной.
— Я не еду в Америку.
— Не понимаю. — В лице Жэки возникло напряжение, неприятными складками-швами перетянуло лицо. — Мне что-то такое говорил Гена, но я не понял.
— Мне не нужно в Америку.
— Что значит «не нужно»? Нам нужно. Ждут твоих работ, интервью с тобой, выступления в американской прессе, уже заголовок статьи есть: «Глазами художника», — всё ещё дружественно объясняет Жэка, хотя лицо его несколько одеревенело.
Мама варит новую порцию кофе и поглядывает на меня испуганно. Мама тоже не понимает. Не сошёл ли я с ума?
— Птаха, ты, кажется, заболел, — вытаскивает на свет Божий моё школьное прозвище Тюбик.
Я вздрагиваю. Я же должен организовать Тошину выставку, а она зависит от этих людей. Вот они, властители, сидят за моим кофе, готовые купить, продать, обменять родного батюшку. Я — в Америку, Тоше — выставка. Они не откажут мне. Пусть это будет мой последний компромисс с ними! И почему бы мне не поехать в Америку?! Здесь нет никакого противоречия. Я же смогу написать всё, что захочу. И я уже готов выбросить им свои кости, как вдруг вижу Мадонну — скорбную Тошу. Я опять буду участвовать в купле-продаже: на тебе вот, вот тебе на!
— Не хочу! — пожимаю я плечами. — У меня на ближайшие месяцы свои планы.
— Какие?! — спрашивает Тюбик. — У тебя должны быть лишь одни планы: как поднять престиж нашей страны.
— Нет.
Наконец я увидел истинного Жэку, такого, когда выходит не по его: злоба скривила в одну сторону лицо, одна сторона смазана, другая — воинственно обострилась, пикой торчит злой нос, вместо губ — рваная щель, один глаз прищурен, будто целится, другой бьёт пучком огня.
— Это ты так платишь за всё, что для тебя сделано?! Или ты просто дразнишь меня и тебе что-то нужно?! Что? Говори. Или у тебя объявился богатый дядечка, тогда можно жечь корабли. В какое положение ты ставишь меня?! С какими глазами я явлюсь перед высоким начальством?!
Тюбик положил свою пухлую руку на руку Жэки, Жэка зло уставился на Тюбика.
— Погоди! — ласково сказал Тюбик. — Я знаю, что тебе нужно, Птаха.
Удивлённо смотрю на Тюбика. И Жэка напрягся.
В молчании живой страх моей бедной мамы и… закрытые пока карты игроков, в нём — моё торжество: я от всех, от всего свободен, я — в новом рождении, я — под крыльями Бога и вечности.
— Мы устраиваем выставку картин Антонины Сергеевны. Вход — свободный, как хотела бы она. Хочешь, распродадим её картины, поставишь хороший памятник?! Хочешь, заберёшь все до одной обратно. В любом случае ей будет обеспечено имя и память? Сделаю проспекты, напечатаю несколько лучших картин в «Огоньке».
Подлец! Господи, какой же Тюбик подлец! Ещё несколько лет назад он сказал: ни одну её картину нельзя выставить. Как же Тюбик знает человеческие слабости и психологию! Ах, какой подлец!
Но губы мои, без моего участия, вдруг произносят:
— Хорошо. Я согласен.
Что же я делаю?! Тоше не нужна была слава. Пусть. Но необходимо сделать так, чтобы её старушек и горящих христиан увидели! Ведь именно для людей живут в лучших музеях мира апостолы Пётр и Павел, и святой Себастьян, и Христос. Как же тогда достучаться до людей?!
Тюбик торжествующе взглянул на Жэку, подмигнул. Я перехватил его взгляд, хитрый, предательский.
Стоп. Это трюк! Тюбик будет суетиться, бегать, пересчитывать и записывать «экспонаты», закатывать глаза и говорить комплименты, а в последний момент широко разведёт руками, пристроит к лицу растерянно-расстроенное выражение: мол, не виноват, братцы, запретили на самом верху, и прощай, выставка! Сколько уже подобных спектаклей разыграл он на моих глазах! А несчастным, чьи выставки в последний момент запретили, так сердечно говорил: «Вы же видели (или — ты же видел, старик!), я делал всё возможное, в кровь морду разбил: добился. В чём же я виноват?!» Такой жалкий вид бывал у Тюбика, что нельзя было ему не поверить. Но существовала какая-то странная закономерность, это я вижу лишь сейчас, сегодня, когда перебираю фамилии: у известных или влиятельных художников выставки состоялись, а у начинающих или не официозных, нетипичных — нет.
Какое великолепное знание психологии! Художник не в обиде на Тюбика — при всех же Тюбик боролся за него, за его выставку! Разве виноват, что не разрешили?!
Кто же этот незримый, этот всемогущий, который в одно мгновение берёт и разрушает проделанную работу? И в выставочном зале вдруг оказывается выставка совсем другого художника, скучного и серенького, но — маститого?!
Да это же сам Тюбик и есть! Кто ещё может запретить выставку, как не председатель выставочной комиссии?!
Мама разливает дымящийся кофе, подкладывает новые порции горячих гренок.
— Сделаем так, — говорю я равнодушно, хотя сердце больно бьётся о стенки груди. — Сначала выставка. Пока буду оформляться. На другой день после выставки — Америка. Надеюсь, ты не сомневаешься в моей порядочности?!
Тюбик перекашивается как от удара, и я ловлю незапланированное проявление его истинных чувств. Смешавшись, он смотрит на Жэку. И вдруг Жэка кивает. В одной руке двумя пальцами он держит чашку с кофе, в другой двумя пальцами жирную, подгоревшую гренку и… важно кивает.