Татьяна Успенская-Ошанина – Жизнь сначала (страница 41)
Тахта рядом, с левой стороны. Справа у окна стол с проигрывателем.
Помогаю старушке сесть. Это целая процедура: один костыль отставляется, надо прислонить его к столу так, чтобы он не упал, потом нужно повернуться на одной ноге и сесть, потом поставить второй костыль и, наконец, придвинуться к столу.
— Семь лет назад сломала шейку бедра. Попала к плохому хирургу, и вот результат, до сих пор не могу наступать. Нужно было бы переделать, но кто возьмётся? Мне восемьдесят. Да и зачем мучиться, если скоро умирать?!
— Антонина Сергеевна умерла, — говорю я и выкладываю на стол и валидол, и нитроглицерин.
— Я поняла, — кивает старушка, показывает на своё лекарство. — Я уже. — Она мелко трясётся, и я не могу разобрать: то ли она всегда трясётся, просто я сначала этого не заметил, или это реакция на известие. — Если бы не Тонечка, я бы не пожила столько лет! — И я отчётливо вижу, что теперь она и не будет больше жить! — Вам Тонечка не говорила обо мне? Наверное, нет. Она рассказывала, у вас напряжённая жизнь, вы не успеваете есть и спать.
Как раз есть и спать я очень даже успевал, просто спал тогда, когда Тоша работала. И ел вкусно и сладко — на приёмах, в ресторанах, после бани.
— Она жалела вас, говорила, вы удивительный человек, тонкий, глубокий, очень добрый и нежный. Она рассказывала о ваших картинах и о вашей любви.
Я сжал руки в кулаки. Вот чего было мало — любви к ней. Были «белочки», «хвостики», «ушки», была любовь к своей сентиментальности и к своей любви к Тоше, а помощи не было. Я эгоист, понимаю наконец: я не любил её для неё, я любил её для себя.
— Зовут меня Калерия Петровна, — говорит едва слышно старушка. — Кончила Петербургскую консерваторию и играла в концертах. Но революция, война… Со своей музыкой я как-то сразу стала не нужна, ни к месту. Голодала, мыкалась. Стала музыковедом, библиографом, но и эта специальность много лет не могла прокормить меня. Поступила в книжную палату, но нельзя было прожить на мизерную зарплату, к тому времени у меня уже были муж и сын. Муж зарабатывал, как и я, — копейки. Я стала преподавать музыку. Тонина мама и Тоня — мои ученицы.
— А где же инструмент? — огляделся я. Калерия Петровна усмехнулась.
— Съела в войну. — Она долго молчит. — В тридцать седьмом забрали мужа, наверное, тогда же и расстреляли. В войну мы с сыном голодали, продали всё, что можно. И инструмент. Он у нас был старинный, фирмы Шредер. А без толку получилось. Не погибли от голода, так погиб сын в сорок четвёртом, в первом же бою — мальчиком восемнадцати лет.
Стучат настенные часы, продолговатые, старинные, свисают гири. Вот где бывала Тоша, пока я рисовал передовиков производства.
— Разве Тоша играет на фортепьяно? — спросил я.
Калерия Петровна кивнула, не удивившись, что я не знаю этого.
— Она такие концерты устраивала! Это ещё когда я была на ногах! Собирались мы у её любимой ученицы.
— У Золотой Рыбки?
— Как вы сказали? Может быть, и у неё. Вообще-то её зовут Леной. Лена закончила музыкальную школу и художественную, исключительно одарённая девочка. Родители её по заграницам мотаются, квартира в её распоряжении, роскошный рояль. Там и устраивали концерты. А занимались и я, и Тоня музыкой у ещё одной моей ученицы, она предоставила нам с Тоней и свою квартиру, и инструмент в полное владение, сама она известный архитектор, мотается по русским и заграничным городам.
Я во все глаза смотрю на Калерию Петровну и ничего не понимаю.
— Когда это со мной случилось, Леночка часто приходила и вместе с Тоней, и одна. Я лежала в лёжку два года. Пока Тоня не привела доктора — поднял меня массажами и какими-то редкими иностранными лекарствами. Думаю, стоило всё это очень дорого, Тоня не разрешила заплатить. И правда, из чего бы? Пенсия маленькая. — Вот куда шли её деньги! Вот откуда долги! — Да, Лена… почему-то Лена совсем перестала приходить. Тоня говорила, переехала жить в другой город. Странно, могла бы написать. Обязательно написала бы.
— Она погибла, — вырвалось у меня, и тут же я замолчал. Что же я за подлец?! Вот Тоша… Калерию Петровну щадила, Артёма щадила, меня щадила. Сколько людей, живущих много лет в её любви, на её счету?! Себя не щадила. Себя не сберегла.
— Господи! — сказала Калерия Петровна. И больше ничего: и не заплакала, и глаз не закатила, лишь зрачки расширились.
Для Калерии Петровны, для христиан на Тошиной картине земная жизнь — краткий миг, главная — в вечности, — понимаю я. — Ушёл человек в вечность, значит, он там нужнее.
— Тоня с Леной подарили мне проигрыватель, за долгие годы собрали пластинки, — говорит она. — Вечерами, когда устаю работать, слушаю.
— А вы до сих пор работаете?
Всё-таки она взяла валидолину, сунула под язык. Вскоре над губой выступили мелкие капли пота.
— Я же библиограф, готовлю справочник. Молодые — торопыги, а мы, старики, приучены к терпению, любим кропотливую работу. Да и за пятьдесят с лишним лет скопились кое-какие знания, помогаю чем могу. Сотрудница приходит…
— А эта сотрудница приносит вам еду? — спросил я.
— Тоня приносила, готовила, убиралась, мыла меня. Почему Тоня умерла? — спросила она.
— Я убил её. Я подлец. — Неожиданно, как на духу, как священнику, рассказываю Калерии Петровне всю нашу с Тошей жизнь, увиденную по-новому: с моим эгоизмом, тщеславием, прикрытым фиговым листочком, — мол, для неё, Тоши, я стараюсь!
— Да, ей всё это не нужно! — восклицает Калерия Петровна. — Но это не вы виноваты. И я, и Артём, и тот, кто в доме престарелых, приложили…
— А кто в доме престарелых?
— Лена как-то рассказала, её соседа бросили дети, он голодал, ослеп. Ну Тоня и устроила его в хороший пансионат, в отдельную комнату, ездила к нему. Так что и без вас хватает, мы все растащили её по клочкам! Она, хоть и сильная, а ведь каждый раз расплачивалась собой — заболевала с нами, умирала с нами. Когда она попадала в ваши руки, к ней возвращалась сила, так она говорила.
Тоша врала? Или Калерия Петровна врёт, чтобы утешить меня?
— Честное слово, она часто говорила это, — угадала моё недоверие Калерия Петровна.
Но это всё уже не имеет значения. Погибнув, Тоша оставила мне в наследство целый мир — свои уникальные картины, своих уникальных людей, наполненных тем же, чем наполнены сама Тоша, Христос и апостолы.
— Вы мне нужны, — говорю я, — не вздумайте умирать. Я дам вам Тошину записную книжку, а вы… обзвоните хотя бы половину людей. Я бы сделал это сам, но мне нужно подготовить картины, придумать названия к ним, восстановить в памяти то, что когда-то говорила о них Тоша. И афиш нужно сделать чуть не миллион. — Я посвящаю Калерию Петровну в свои планы, и мне кажется, мы с ней знакомы всю жизнь. Над нами, соединяя нас, раскинув руки, склонилась Тоша. — Пусть каждый, кто Тошу любит, придёт сам и приведёт двух-трёх самых близких людей. Мы распределим людей по дням выставки, чтобы не получилось: в первый день все, в последний — никто. Открытие должно произойти с самыми любимыми и близкими.
— Спасибо, Гриша, — сказала Калерия Петровна, не замечая, что плачет, — не сомневайтесь… люди будут…
— Через пару часов к вам придёт моя мама. Принесёт еду и записную книжку, половине позвоните вы, половине — мама. Мама любила Тошу. А вы набирайтесь сил, без вас выставка не состоится. До двери вы ведь дойдёте? А там — лифт. А у подъезда — машина. Я для вас достану больничную коляску… Давайте ключ от вашей квартиры.
— Ключ остался у Тоши. У меня был один.
— Значит, в сумке. Я видел там связку каких-то ключей, разберёмся. — Я взял худую легкую руку Калерии Петровны, поднёс к губам и долго не отпускал, мне казалось, я и Тошу сейчас целую.
6
Вернувшись от Калерии Петровны, я выпил бутылку кефира, съел полбатона, отправил маму за продуктами и к Калерии Петровне, а сам достал тот холст, на котором когда-то попробовал написать Тошу.
Растерянно взирал я на собственную работу. Да, черты Тошины. Улыбка — Тошина. Но эта Тоша внешняя. В самом деле белочка. Приделать уши, чуть вытянуть мордочку, и готово.
Что же я видел в ней? Что любил? Что же это: я был слеп, глух?!
И, наконец, я увидел свою жену. Дрожала рука, когда я взялся за кисть. Я растёр её, но всё-таки рука дрожала, когда я коснулся холста. Это длилось лишь несколько минут.
Здравствуй, Тоша, девочка моя! Твоя улыбка, полумесяцем, твой взгляд — изнутри. Я оживлю тебя, потому что не могу без тебя. Ты жива, Тоша, ты — здесь, в этой комнате, ты снова со мной. Здравствуй!
Когда пришёл Сан Саныч, оставалось лишь фон создать, но и он уже был жив: серо-тёмный — цвет нашей жизни, мрачный, из которого не выбраться. Тоша взламывает его: над ней золотистый ореол. И солнечные лучи пробивают тьму.
Сан Саныч стоял молча. Матёрый, надёжный, он не продаст, не пропьёт наши отношения. И, чувствуя идущую от него силу, я ещё смелее и шире распахнул золотистый свет, исходящий от Тоши.
…Когда я привёз Калерию Петровну, улица Горького около выставочного зала и ближний переулок были запружены народом.
Сквозь живой коридор мы с Сан Санычем повели Калерию Петровну.
— Не спешите, — шептал я ей. — Мы и так очень рано. — Она висла на наших руках, костыли остались в машине.
— Можно вас?
Женщина, вероятно, совсем немногим старше меня, в ослепительно белой шубе, в ослепительно белой шапке, снегурочка! — загораживает мне дорогу.