Татьяна Толстая – Рассказы тридцатилетних (страница 22)
— Представляешь, — взволнованно говорил я, — они узнают меня, а я тррах, баххх! — и поймать меня никто не сумеет!
— Кто они? — спрашивал Толик.
— Да враги ж! — отвечал я.
И молча затем слушали мы, как свистит ветер в густых ветвях верб. И весь мир казался нам слепленным из одной только нашей мечты стать разведчиками.
Так же хотели мы стать летчиками, чтобы глянуть вниз с головокружительной высоты, хотели стать моряками, чтобы однажды пробиться сквозь свирепый шторм ради какой-то собственной великой цели и правды; а время длилось и длилось, и не было конца нашему ожиданию; в ослепительном единообразии выпавшей на нашу долю жизни мы даже не заметили, как, при каких обстоятельствах вдруг из ничего вылепилось удивительное, ни на что в нашей деревне не похожее, твердое и острое, как осколок гранита, слово
Обычно сначала содрогалась под нашими ногами земля, гулко сжимался воздух, и заполошно мы оглядывались, всматривались в самый далекий, самый прозрачный холм.
— В
— Ага, в
Он тоже стремился выглядеть причастным к великой, шатающей землю жизни. Ах, как же хотели мы увернуться от догадки о том, что мир незаметно вывернулся наизнанку, что непричастны мы к наполненной живым током середине мира, который жадно выстраивали в своем собственном сознании.
— И тракторы наши пустяковые, — вздыхал Толик, который собирался из восьмого в девятый класс перейти только лишь из опасения перед жесткой, вооруженной ремнем отцовской рукой. — По телевизору показывали такие тракторы, которые здесь и не снились…
Я же решил продолжить учебу в школе исключительно по собственной воле, полагая, что за оставшиеся два года сумею прилепиться душой к чему-то более убедительному, чем великосильные, увиденные по телевизору тракторы. И подошла наша жизнь незаметно к тому моменту, когда отправились мы вместе с отцами да матерями на целые две недели в дальние луга. За две недели спины наши стали словно каменными, отупляющей мозги пыткой была эта работа; но к концу сенокоса мы все же воспрянули духом, усталость наша прошла прежде, чем сенокос завершился; мы уже метали последние копны, причесывали их граблями да вилами и вдруг опять услышали, как простонал кратко, отчаянно, почти рядом взрыв; бросили мы все работу, начали глядеть в то место за лугом, от которого шатнулась под нами земля. Но ничего там не разглядели; какая-то женщина, поправив платок, горько вздохнула, а затем, как бы винясь за свой нечаянный вздох, пояснила:
— Я к тому говорю, что, мол, вот так живешь свой век, а доживешь все дни до последнего — и не увидишь, что дальше будет, потому что для жизни новые народятся люди, те, про которых уже не узнаем… А конца ничему не видно!.. Господи! Да мыслил ли кто, что еще и
Молча мы закончили свою работу, молча столпились вокруг бочки с водой, чтобы за всю краткую и одновременно нескончаемую пору сенокоса хоть раз выпить кружку воды не торопясь. А девочка лет шести, ступая босыми, исколотыми о стерню ногами, подошла к нам, дернула своего отца за рукав и, облизнув разогретые горячим полевым ветром губы, сказала:
— Витька наш тоже ускакал с мальчишками на конях!
— Витька?! — вскричал мужик грозно.
А мы тоже заволновались, увидев, что коней нет. И отец Витьки заключил:
— Я ж его выпорю!
Еще продолжала нырять в бочку алюминиевая кружка, а до нас уже долетел торопливый топот коней; и вот наконец показались из лощины разъяренные лошадиные морды, пузырящиеся рубахи мальчишек; Витька, который мчался наиболее отчаянно, что-то кричал, а лошадь его, коротконогая, бокастая, скалила зубы, вытягивала голову, словно что-то нюхала впереди себя, а не неслась галопом.
— Разве удержишь их. Они
Никто больше не говорил о
Так оно и случилось. Хоть и закалились мы в привычке обо всем только слышать, не видеть ничего своими глазами — ни обгоняющих собственный звук и в одиночестве летящих самолетов; ни троллейбусов, сосущих ток из распростертых над землей проводов; ни зоопарков с упрятанными в клетки слонами и тиграми; ни каменных, поднятых над широченными реками мостов; ни домов, где до верхнего этажа невозможно докричаться; ни проспектов, об очертаниях которых, как о хребтах гор, можно судить лишь с высоты птичьего полета; ни мчавшихся по подземным ходам поездов, — но Витька довольным своим видом нам внушил-таки, что кое-какие расстояния к невидимой жизни могут оказаться преодолимыми, что только нерешительные люди смиряются с недоступностью того места, откуда раскручивается спираль самых великих, происходящих, может быть, на виду у всего мира, событий.
— Вы куда направились? — крикнул нам кто-то.
— А искупаться, — хмуро ответил я, страдая оттого, что в поступке, простительном для мальчишек, мы с Толиком теперь уже выглядим чудаками.
Оберегая мужицкое свое достоинство, мы и вправду завернули сначала к речке. Я разделся, лег на траву поостыть. Небо опрокинулось надо мной бездонной своей глубиной. Тоскливо мне было глядеть в пустую его бесконечность, простирать руки по земле, которой тоже нет конца. Может быть, именно тогда, единственный раз в жизни, я понял, что такое настоящее одиночество. И мечтал я о том, без чего не имело смысла жить дальше, мечтал я, чтобы все города, все страны, бермудские треугольники, китайские стены, пизанские башни, пилоты, поднимающие в небо бомбы, зубато улыбающиеся президенты, — чтобы все, из чего мир состоял, вдруг приблизилось ко мне, вдруг изо всех сил в меня вгляделось и узнало: есть еще и я на земле!
— Ты или не будешь купаться? — кричал Толик.
Но не хотелось мне пробуждаться от своих мыслей. А когда я все-таки вошел в речку, то не стало у меня ни тоски, ни памяти, ни цели — только то я и понимал, что хорошо вот так быть объятым приветливой прохладой. Затем оглянулся я на берег, увидел Толика, натягивающего на мокрые плечи рубаху, поплыл к нему.
— А может быть, никуда не пойдем? — спросил я, чувствуя, что если он согласится со мной, то сердце мое уже никогда не захочет преодолевать свой нечаянно обнаруженный покой. — Ну чего мы там потеряли? А?
— Если будем теперь рассуждать, то до темноты не дойдем, — сказал Толик.
Неизвестно нам было, где прятался конец нашего пути. Солнце уже коснулось земли, а мы подходили только к недавно сложенным копнам сена. Длинные наши тени устремлялись далеко вперед, мы пытались различить головы у собственных вытянутых теней, но четкими были только очертания ног. Шагали мы и шагали, торопились мы поскорее преодолеть расстояние хотя бы до той лощины, из которой несколько часов назад выскочил Витька верхом на лошади. Но уже солнце успело спрятаться за край земли, звезда вечерняя успела пробиться сквозь потухающую синеву, птица какая-то обогнала нас и канула, растворилась в померкшем небе, а до лощины было по-прежнему далеко. Наконец вступили мы и в лощину, налитую до краев туманом, хранящим белизну свою даже в сгустившихся сумерках. Оставляя после себя два рваных, не заживающих следа в белом месиве тумана, блуждали мы по лощине до тех пор, пока не исчезли ее края в густой и плотной тьме.
— Давай идти вон на ту звезду, — услышал я глухой, словно сдавленный тьмой голос Толика. — А то, наверно, кругаля даем.
«Давай», — хотел было откликнуться я, но у меня не хватило сил.
Мне вообще уже не верилось, что где-то среди этой тьмы есть наша деревня, полная коровьих вздохов, собачьего лая, что есть где-то
— У тебя ведь приемник, — все не успокаивался Толик.
И нелепо, дико было слышать его голос, страшным казалось одиночество его обращенных во тьму слов. Я достал из кармана маленький свой приемничек, которым во время сенокоса так и не довелось ни разу воспользоваться. Включил его. Шкала осветилась робким желтым огнем, послышалось шипение. Затем тысячи невнятных звуков вдруг вспорхнули, стремительно унеслись в темноту, приемник захрипел, забулькал; вспыхивали, тут же захлебывались все новые и новые голоса, смешивались друг с другом. Иногда я, сочувствуя какому-нибудь отдельному голосу, останавливал колесико настройки. Но не могли мы понять, о чем этот голос хочет поведать. И едва касался я настройки, голос с хрустом надламывался и пропадал.
— Ты слишком торопишь колеса, — сказал Толик.
— Да нет тут музыки! — ответил я, не решаясь прервать еще один человеческий голос, очень уверенный, спокойный. Толик тоже старался вслушаться в непонятные слова, пока не налетел вдруг вихрь из других голосов, звуков; в вихре этом различили мы что-то знакомое, я торопливо шевельнул колесико настройки, и вот оголился, распрямился, вырос над свистящим, хрипящим, пружинно раскручивающимся разноязычным хороводом голос московского диктора. Ах, с каким жадным вниманием выслушали мы в эту ночь сводку новостей о перевыполняющих свои планы донецких шахтерах, о министре каком-то, вылетевшем из одной страны в другую для переговоров, о кровопролитии в Ливане, о тайных планах какой-то «военщины»…