реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Осина – Ночь на перевале (страница 19)

18

— Коллектив против, — сказала Нина, наматывая на палец выбившуюся прядь волос.

— Тогда в интересах истории. История потом скажет: был среди них один человек, который пытался поставить важный философский вопрос, но его заглушили посредственности и обыватели.

— История, — заметил Лев, не открывая глаз, — обычно запоминает не того, кто ставит вопрос, а того, кто не даёт группе вымерзнуть из-за длинных разговоров. И ещё того, кто приносит дрова.

Юра вздохнул театрально, закатив глаза к потолку, где иней уже успел снова нарасти тонкой белой коркой.

— Вот поэтому с вами и трудно. Один я здесь тянусь к высшему, к вечному, к смыслу бытия. А вы все — сплошной прагматизм и утилитаризм.

— Мы — сплошное выживание, — поправила Нина. — И утилитаризм тут ни при чём.

Но на этот раз Юра не шутил до конца. В голосе, под привычной насмешливой интонацией, действительно слышалось любопытство — почти детское, только усталое, какое бывает у человека, который много часов подряд шёл против ветра и теперь, согревшись, хочет понять, ради чего он всё это терпел. И это сразу почувствовали все. В палатке настроение стало тише, все стали слушать сосредоточнее. Даже Олег отложил свою бесконечную ревизию. Даже Саша, который обычно отмалчивался, поднял голову.

Тимур, устроившийся у входа поближе к печке, потому что его всё время знобило, первым отозвался, чуть запинаясь:

— Ну... потому что интересно. Я так думаю.

— Прекрасно, — сказал Юра. — Глубина ответа потрясающая. Интересно — это всё? А есть что-то поглубже?

Тимур покраснел — даже в полумраке палатки было видно, как на его щеках проступил румянец, но не от мороза, а от смущения.

— А что? Это правда. Мне правда интересно. Я раньше только представлял всё это — карты, маршрут, снег, горы, ночёвки. Читал отчёты, смотрел фотографии, слушал рассказы старших. А теперь это есть, ни на картинке, ни в чужих словах, а по-настоящему. Он говорил неловко, как всегда, говорил о чём-то важном: слишком быстро, будто боялся, что его перебьют раньше, чем он доберётся до сути, и голос его то повышался, то срывался на хрипотцу. — И ещё... — добавил он уже тише, почти шёпотом. — Я хотел понять, хватит ли меня. Не рюкзака, не лыж, не запаса еды. А меня. Того, кто внутри.

Нина посмотрела на него чуть мягче обычного — в её глазах мелькнуло что-то похожее на уважение или, может быть, узнавание.

— Вот это уже лучше. Намного лучше, чем «интересно».

— Не смейся, — сказал Тимур Юре, поднимая голову.

— Я не смеюсь, — ответил тот неожиданно серьёзно. — Это как раз самый честный ответ за вечер. Даже слишком честный. Ты бы так на комсомольском собрании не выступил.

Тимур пожал плечами, но не обиделся.

Юра откинулся на рюкзак, сложил руки на груди и перевёл взгляд на Веру, сидевшую напротив с блокнотом на коленях.

— А ты? Только не говори, что ради художественного материала. Я в это не верю, даже когда ты сама в это веришь.

Вера сидела, подтянув колени к подбородку, и держала ладони вокруг остывающей кружки, хотя чая в ней почти не осталось — только тёмный налёт на дне. Некоторое время она молчала, глядя на свои пальцы, побелевшие от холода даже после часа у печки, будто ответ был написан на их потрескавшейся коже.

— Наверное, потому что в городе всё время смотришь не туда, — сказала она наконец. — Там взгляд у человека вечно занят: витрины, лица, часы, дела, трамвай, окна, разговоры, которые ни о чём. И почти никогда не бывает тишины, в которой можно увидеть что-то до конца. А здесь — бывает.

— Например? — спросил Олег. В его голосе не было скепсиса — скорее любопытство человека, который сам искал ответ и теперь проверял чужой.

— Например, снег на склоне, когда по нему ещё никто не прошёл. Он лежит так, как лежал сотни лет, без единого следа. Или лицо человека, который устал и уже не делает вид, что не устал. Просто молчит и дышит — и это честнее любых слов. Или утро, в котором ничего лишнего нет — только небо, снег и ветер, и ты с ними один на один.

Юра шевельнул бровью — той самой, которую он умел поднимать отдельно от другой, что всегда выглядело комично.

— Красиво. Непрактично, но красиво. Такими словами кашу не сваришь.

— А мне кажется, очень практично, — сказала Нина. — Просто не для тебя. Твоя практичность — это сухие носки и горячий чай. А её — это понимать, зачем ты вообще встаёшь утром.

Вера улыбнулась — не широко, а уголками губ.

— Я не ради красоты иду. Вернее... не только. Мне важно видеть вещи такими, какие они есть, без города между ними и мной. Там всё сразу становится чужим — даже свои мысли. Там мысль, прежде чем ты её додумаешь, уже обрастает чужими мнениями, оценками, страхами. А здесь, наоборот, всё трудное, но ясное. Как вода, которую можно пить.

Олег тихо хмыкнул, поправляя очки, которые то и дело сползали на кончик носа.

— Вот из-за таких формулировок тебе и верят больше, чем мне. Ты говоришь как человек, который видит что-то, чего я не вижу.

— Потому что ты формулируешь как акт приёмки оборудования, — сказал Юра.

— А что плохого в хорошем акте? — парировал Олег. — В акте приёмки всё чётко: что взяли, что сдали, в каком состоянии. Никакой путаницы.

— То, — сказал Юра, — что в нём не хватает души. Совсем. Ни капли.

— Зато хватает точности. Точность — это тоже добродетель.

— И поэтому ты сюда пришёл? За точностью?

Олег поднял голову. Свет от печки — красноватый, неровный — ложился ему на скулы резче, чем на другие лица, подчёркивая острые углы, и от этого казалось, будто он всегда немного раздражён даже в покое. Но сейчас в его глазах не было раздражения — только усталое, почти болезненное внимание.

— Да, — сказал он после долгой паузы. — За точностью тоже.

Юра уже открыл рот, чтобы отпустить очередную шутку, но Олег продолжил, и шутка замерла на губах:

— Потому что здесь всё устроено честнее. Либо ты рассчитал правильно, либо нет. Либо крепление держит, либо ломается — и тогда ты летишь вниз. Либо ты взял лишнее, либо потом тащишь его на себе и проклинаешь собственную дурь на каждом подъёме. Тут нет половины оправданий, к которым люди привыкают внизу. Нет «мне недоплатили», «меня не предупредили», «обстоятельства сложились». Есть только ты, твой рюкзак и твои решения.

— Очень похоже на тебя, — заметила Нина. — Безжалостно и прямо.

— Я знаю.

— И тебе это нравится?

— Не всегда, — признал Олег, и в его голосе впервые за вечер прозвучало что-то уязвимое. — Иногда хочется, чтобы можно было чуть-чуть соврать. Себе, например. Сказать: «Я не так устал», «Я справлюсь», «Это не моя ошибка». Но здесь врать бесполезно. Тело не врёт. Холод не врёт. Ветер не врёт. И это... тяжело. Но я хотя бы понимаю, что именно мне тяжело. Это уже что-то.

Снаружи по ткани палатки прошёл длинный, тягучий шорох снега — словно кто-то провёл щёткой по брезенту. Все на секунду прислушались, как люди, уже привыкшие делить любой звук на опасный и обычный. Звук оказался обычным — позёмка, ничего страшного. Печка тихо щёлкнула, отдавая металл остыванием, и снова загудела ровно.

Юра перевёл взгляд на Нину, которая сидела, обхватив колени руками, и смотрела куда-то в угол палатки, где висела на верёвке сушилка с носками.

— Ладно. Твой выход. Только, пожалуйста, без нравоучений. Мы хрупкие, мы только что душу обнажили.

Нина поправила выбившуюся прядь — этот жест она делала всегда, когда собиралась с мыслями, — и ответила не сразу, будто ей, в отличие от остальных, не хотелось говорить это вслух. Будто каждое слово приходилось вытаскивать из себя, как нитку из плотной ткани.

— Я сюда хожу, — сказала она, — потому что только здесь люди становятся проще.

— Проще в смысле глупее? — уточнил Юра.

— Проще в смысле честнее. Внизу человек всё время в ролях: студент, сын, подруга, хороший работник, надежный удобный человек для всех сразу. Ты просыпаешься — и уже надеваешь маску. Идёшь в столовую — маску. На лекции — маску. Домой — маску. И так каждый день. А здесь роли быстро слетают. Мороз их сдирает, как старую краску. Если ты устал — устал. Если боишься — боишься, и не надо притворяться, что тебе весело. Если на тебя можно положиться — это видно без слов, по тому, как ты ставишь палатку, как подаёшь кружку, как молчишь рядом. Если нельзя — тоже видно.

Она говорила спокойно, ровно, без надрыва, но в её спокойствии было что-то жёсткое, почти личное, как будто она вспоминала не просто абстрактных людей, а кого-то конкретного — тех, кто остался внизу и никогда не поймёт.

— И тебе это нужно? — спросил Лев, приоткрыв один глаз.

— Да. Потому что в обычной жизни очень много шума вокруг того, кто ты. Голоса, мнения, ожидания. А в походе остаётся только сам человек, без прикрас. И это страшно, но это правда.

Юра кашлянул в кулак.

— Это уже второй удар по моей тонкой душе за вечер. Я, может, вообще теперь не засну.

— У тебя толстая душа, — сказала Нина. — Ей полезно. Она только крепче становится.

Смеялись недолго, тихо — так, чтобы не тратить лишнее тепло на громкие звуки.

Саша Дорин до этого молчал, как будто разговор происходил не совсем в той области, куда ему нравилось вступать. Он сидел, прислонившись спиной к мешку с крупой, большие руки лежали на коленях спокойно, по-рабочему, пальцы были в потёртостях и старых мозолях. Когда Юра ткнул в него карандашом, Саша только коротко поднял глаза — тёмные, без всякого выражения.