реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Осина – Ночь на перевале (страница 18)

18

— Про ветер напишите, что он ведёт себя вызывающе. По отношению к группе.

После этой фразы палатка смеялась уже по-настоящему — громко, раскатисто, так, что тент вздрагивал. Семён не улыбнулся, но в его глазах мелькнуло что-то похожее на удовлетворение.

Артём сидел, прислонившись плечом к мешку с крупой, и смотрел на них так, как человек смотрит на собственную группу не с нежностью и не с гордостью, а с чем-то более глубоким — с ощущением редкой, почти хрупкой правильности момента. Он не любил лишний шум, не всегда понимал, зачем нужно превращать вечернюю усталость в маленький спектакль, но знал другое: если люди ещё могут шутить, значит, они всё ещё внутри нормальной человеческой меры. Значит, холод не победил. Значит, завтра они встанут и пойдут дальше.

— А ты чего молчишь? — спросила Вера, поднимая на него глаза. — Ты у нас главный. Твоё слово должно быть в газете.

— Я руководитель, — ответил Артём. — Мне нельзя позориться в печати. Я должен сохранять образ.

— Поздно, — сказал Юра. — У нас уже есть материал: «Руководитель замечен в авторитарном распределении каши». Свидетели есть.

— Добавь, что каша была распределена справедливо, — ответил Артём. — И что вторая порция была выдана особо отличившимся.

— Не дави на свободную прессу.

— Тогда прессу лишат ужина.

— Коррупция, — с удовольствием выговорил Олег. — Чиновничий произвол на месте. Я всё запишу.

Когда листок был почти готов — лист бумаги, исписанный с обеих сторон, с рисунком на полях, который Тимур изобразил палкой, обмакнув её в сажу, — Вера прочитала его вслух. Голос у неё был негромкий, но в тесной палатке, где каждый звук отражался от натянутой ткани, он собирал всех лучше любого окрика.

«Вечерний хребет» — было написано вверху крупными буквами. Дальше шли заметки: о том, как Саша таскал дрова и не жаловался, за что получил звание «Молчаливого грузчика года». О том, как Нина сварила кашу, которую даже Олег не смог раскритиковать. О том, как Юра обещал больше не врать про свою выносливость — «сроком до завтрашнего утра». И короткая приписка внизу, сделанная рукой Льва: «Печка работает, люди живы, завтра идём дальше».

За тонкой тканью по-прежнему шёл ветер, иногда ударяя в склон с такой силой, что полог едва заметно вздрагивал, а оттяжки издавали низкий, певучий звук. Но внутри, на этом небольшом клочке тепла и света, созданном печкой, человеческими телами и горсткой шуток, существовал уже другой мир — человеческий, смешной, упрямый. Мир, который отказывался сдаваться холоду.

И именно в эту минуту Веру вдруг кольнуло странное чувство.

Не страх — страх был бы понятен, с ним можно справиться. Не предчувствие — предчувствие предполагает, что ты знаешь, чего ждать. А просто невозможность принять, что вот это — и есть настоящий вечер. Что люди, которые смеются над словами про ветер, через час будут спать так близко друг к другу, будто ничего на свете не может их разъединить. Что рукописный листок, карандаш, кружка с облупившейся эмалью, чей-то носок, сушащийся у печки, Юрин смех, Нинин локоть, прижатый к её плечу, Артёмова рука на согнутом колене — всё это существует сейчас так полно и так естественно, словно ни один из этих предметов не может однажды стать уликой.

Она тут же отогнала эту мысль. Зафиксировала только ощущение — мимолётное, неправильное, как будто время на секунду остановилось, посмотрело на них со стороны, покачало головой и пошло дальше.

— Что там? — спросил Тимур, заметив её застывший взгляд.

— Ничего, — ответила Вера слишком быстро. Она опустила глаза на листок и продолжила читать, хотя строчки уже плыли перед глазами. — Читаю дальше. «Отделом юмора установлено, что самым смешным явлением в походе является попытка Олега Ярцева улыбнуться...»

Олег сделал вид, что не слышит.

Когда шум улёгся, а листок был аккуратно сложен и отложен к дневникам и остальным бумагам — в отдельный пакет, чтобы не намок, — каждый занялся своим. Именно так и было в реальной группе: записи, фотографии и шутки соседствовали с обычным устройством лагеря и подготовкой ко сну.

Олег ещё раз перепроверил мелочи у входа — затянул ли полог, не намело ли снега под тент, на месте ли лыжи, которыми был придавлен край палатки. Нина уложила вещи так, чтобы ночью не искать их в темноте: кружки в изголовье, фонарик под рукой, аптечка в ногах, но на доступном месте. Тимур долго тёр закоченевшие пальцы — они болели даже после получаса у печки, — и всё не мог перестать улыбаться. Не потому, что было смешно, а потому, что внутри переполняло то редкое, почти забытое чувство, когда ты счастлив просто оттого, что ты здесь, с этими людьми, в этом месте, в это время.

Юра наконец выдохся и замолчал. Он лежал на спине, закинув руки за голову, и смотрел в потолок палатки, где таял иней от тепла. Саша почти сразу уснул, как умеют только люди с хорошей физической усталостью — без снов, без ворочанья, просто провалился в темноту, как в воду. Семён лежал на боку, поджав колени, глядя в ткань палатки, за которой угадывался ветер. Лев поправил у изголовья варежки — положил их на печку, чтобы за ночь просохли, — и спокойно сказал:

— Хороший был день.

— Тяжёлый, — откликнулась Нина, натягивая одеяло до подбородка.

— Поэтому и хороший, — ответил Лев. — Лёгкие дни забываются. Тяжёлые остаются.

Артём ничего не сказал. Он просто потянулся к лежавшему рядом блокноту и сделал короткую запись — не для литературы, не для памяти потомков, а потому что привычка фиксировать путь была частью порядка, на котором держался весь их поход. Он записал: «1 февраля. Встали поздно. Шли нормально. Ветер. К вечеру встали на склоне. Палатка. Ужин. Боевой листок. Шутим. Все живы». Несколько сухих строчек, в которых не было ничего от того тепла, что царило внутри.

В сохранившихся материалах группы Дятлова именно дневники и шуточный листок потом стали редким человеческим светом в истории, которая закончилась ночью на склоне. Последняя запись. Последние шутки. Последний вечер, когда они были просто группой туристов — усталых, замёрзших, но живых.

Вера улеглась последней. Она подвинулась ближе к Нине, потому что так было теплее, и натянула край спальника на плечи. Перед тем как убрать руки под одеяло, она нащупала край сложенного листка — он лежал у неё в изголовье, в пакете, вместе с тетрадью. Провела пальцами по шершавой бумаге, улыбнулась в темноту и закрыла глаза.

Палатка дышала людьми — их сонным, неровным дыханием, их теплом, их запахами. Ветер ходил снаружи, облизывая тент, пробуя на прочность каждую оттяжку. А внутри ещё держалось то маленькое, почти незащищённое счастье, которое бывает у группы после тяжёлого дня: все на месте, все живы, вечер прожит, слова сказаны, шутки записаны. Значит, ночь тоже должна пройти как положено.

Иногда человек верит в порядок только потому, что иначе уснуть невозможно.

Вера уже засыпала, когда услышала, как кто-то — кажется, Юра — прошептал в темноту:

— Завтра снова в гору?

— Завтра снова в гору, — ответил чей-то голос — Нины или, может, самой темноты.

— Ну и ладно.

И это «ну и ладно» было сказано так просто, так обыденно, будто не было за ним ни километров, ни ветра, ни холода, который к утру обязательно вернётся. Будто завтрашний день был просто ещё одним днём, а не шагом в неизвестность.

Вера улыбнулась во сне — или уже почти во сне — и провалилась в темноту, убаюканная голосами товарищей и ровным гулом печки.

А снаружи всё так же шёл ветер. Он не знал ни про дневники, ни про шутки. Ему не было дела до того, что девять человек на склоне смеялись вечером и верили в утро. Ветер просто делал свою работу — медленно, терпеливо, как и всегда в этих местах.

Утро наступит через несколько часов.

Оно будет последним.

Глава 7. «Зачем мы идём»

После смеха в палатке всегда наступает особая тишина.

Не та, которая давит на уши, заставляет прислушиваться к каждому шороху, ждать опасности. А та, что приходит на место уставшего веселья, когда люди уже выговорились, отогрелись, досказали всё смешное и теперь сидят ближе к самим себе, чем друг к другу. Печка дышала ровно и негромко — железо успело прогреться и теперь отдавало тепло без спешки, как старый, надёжный зверь. Ткань палатки время от времени вздрагивала от ветра: то надувалась, то опадала, и тогда казалось, что кто-то огромный и невидимый проводит ладонью по брезенту, проверяя, крепко ли держатся оттяжки. За тонкой стенкой лежал склон, холодный и пустой, а внутри было тесно, душно от людей, чуть пахло дымом, мокрой шерстью, прелыми портянками и железом кружек.

Юра Мезенцев, устроившийся на свёрнутом спальнике, повертел в руках карандаш, которым ещё недавно диктовал шуточный листок — огрызок, искусанный с обеих сторон, — и неожиданно сказал, глядя в потолок палатки, где от тепла таял иней:

— А вот если серьёзно... зачем мы вообще сюда попёрлись? Не по плану, не по разнарядке. По-человечески — зачем?

Олег даже головы не поднял. Он сидел, поджав ноги, и перебирал содержимое своего личного мешка — раскладывал, перекладывал, проверял, ничего ли не потерялось.

— Поздновато ты заинтересовался, — сказал он, не прекращая занятия. — Надо было до выхода. На вокзале, когда билеты брали.

— Я не заинтересовался. Я веду глубокую беседу в интересах коллектива. Для поднятия морального духа.