Татьяна Осина – Город за воротами (страница 7)
Она села обратно в кресло. В динамике зашипел вызов. Она нажала кнопку, приняла заявку. «Зуд, слабость, адрес…». Она записала, и только положив трубку, поняла, что всё это время правой рукой расчёсывала шею до красноты.
---
К вечеру «синева» стала темой для разговоров. Она выползла из медицинских кабинетов и кухонь и поселилась в подъездах.
На лестничной клетке пятого этажа встретились двое соседей.
— Смотри, у тебя тоже, — сказал мужчина в телогрейке, тыкая пальцем в лицо соседке сверху.
— Где? — женщина испуганно провела рукой по лицу.
— Да под глазами. И на шее вон, синеватые разводы.
— Это я не выспалась, — отрезала она, но голос дрогнул. — Работы много.
— И я не выспался, — вздохнул мужчина.
— И мы все, наверное, — донеслось из-за двери напротив, где явно подслушивали.
Когда явление становится массовым, его перестают считать странным. Его начинают считать погодой, сезоном, неизбежностью. Общее горе — это уже почти счастье, потому что ты в нём не одинок.
И только дети, ещё не обученные взрослыми шаблонами, замечали иначе. Во дворе, на лавочке, мальчишка лет семи, закутанный в синий пуховик, долго и пристально смотрел на женщину, которая развешивала бельё на балконе первого этажа. Потом он дёрнул мать за рукав и сказал громко, на весь двор:
— Мам, мам, смотри! У тёти Лены руки как в мультике про Смурфиков. Голубые-голубые!
Мать, молодая женщина с синими прожилками на висках, вздрогнула, быстро одёрнула его руку и зашипела:
— Цыц! Не выдумывай. Не пялься на людей, это некрасиво.
Мальчик обиженно надул губы и замолчал, но ещё раз покосился на балкон.
А мать его, сказав это, почувствовала, как у неё самой зачесалась ладонь. Она сжала кулак, пряча руку в карман пуховика.
Потому что если ребёнок прав, значит, взрослым придётся посмотреть в глаза правде. Придётся назвать это вслух. А вслух в этом городе называли только то, что можно быстро починить: кран, замок, проводку. Всё остальное — странное, пугающее, непонятное — предпочитали замалчивать, затирать бытовыми отговорками и оставлять как есть. До тех пор, пока это «как есть» не станет привычной частью пейзажа. А когда небо становится синим, а люди — синеватыми, это уже не болезнь. Это новый пейзаж. Новая норма.
Глава 8. Пыль на языке
Сначала “это” было только в горле.
Першение, сухой кашель, зуд — будто город просто пересох. Но потом “это” стало попадаться в вещах, которые обычно не замечают. В хлебе. В воде. В воздухе над кастрюлей.
В пекарне на улице с говорящим названием — Шахтёрская — всё шло по расписанию. Мука, дрожжи, тесто, жара печей, короткие команды. Пекарь Стас работал в белом фартуке, который к обеду становился серым от муки и времени. Он любил порядок: всё по весам, всё по времени, всё по привычке.
И привычка первая почувствовала, что что-то не так.
Он вынул противень с батонами, поставил на решётку остывать и увидел на корке тонкие белые волоски. Не плесень — плесень приходит пятнами, с запахом. А это было как паутинка, будто мука вытянулась в нити и прилипла к горячему хлебу.
Стас смахнул пальцем.
Нить потянулась.
Не крошкой — ниткой. Тонкой, мягкой, почти прозрачной. Она липла к коже и не рвалась сразу, как мука. Он машинально вытер пальцы о фартук, но нить осталась ещё на секунду, как след.
— Это что? — спросила продавщица Лида, подходя ближе.
Стас не любил вопросы без ответов. Он быстро нашёл ответ из тех, что успокаивают.
— Мука так села, — сказал он. — Пар в цеху. Влажность.
Он произнёс “влажность” уверенно, хотя внутри всё было неуверенно.
Пар в цеху действительно есть всегда. Горячий воздух над печью, мокрые тряпки, чайник на плитке. Влажный воздух делает муку липкой. Но нити… нити не были похожи на обычную липкость.
Лида взяла батон, прищурилась.
— Смотри, как волосики. Фу.
— Да норм, — отрезал Стас и, чтобы закрыть тему, быстро упаковал партию. — Пойдёт. Людям не до волосиков.
Людям правда было не до волосиков. Очередь брала хлеб, как брала всегда. Хлеб — это основа. Хлеб не обсуждают, его покупают.
Дома у Вали — той самой, что вчера кормила детей — на плите кипела кастрюля. Она варила картошку, потому что картошка — это тоже основа. Пар поднимался вверх мягкими клубами, оседал на окне, и Валя привычным движением протёрла стекло полотенцем.
Полотенце стало влажным.
Она подняла его к свету и увидела на ткани белые нити — тончайшие, как пух, только не пушистые. Они тянулись и цеплялись. Валя подумала, что это ворс, что-то от старой тряпки. Потёрла пальцами — ворс обычно скатывается. Эти нити не скатывались. Они словно растворялись под кожей, оставляя ощущение, будто на пальцах осталась сладковатая пыль.
— Опять эта химия на улице, — сказала она вслух, обращаясь к кухне, как к свидетелю. — Дышать нечем.
Она открыла форточку. Вошёл морозный воздух — резкий, бодрящий. И вместе с ним вошло то же самое: тонкая белая ниточка, которая пролетела в солнечном луче и медленно опустилась на подоконник, как будто ей некуда было торопиться.
Валя закрыла форточку быстрее, чем открыла.
— Мама, что это? — спросила дочь и потянулась пальцем к ниточке.
— Не трогай, — резко сказала Валя.
Она сказала это слишком резко. Дочь обиделась. Валя тут же пожалела: она не хотела пугать ребёнка. Она просто… не хотела, чтобы кто-то касался того, чему она не могла дать имя.
В диспетчерской Лена заметила нити иначе.
Её кружка с чаем стояла под лампой, и над горячей водой поднимался пар. Пар должен быть прозрачным — видимыми становятся только капли, когда пар конденсируется в холодном воздухе. Лена знала это не как физику, а как кухонный опыт: кипит — значит, будет “дымка”.
Но сегодня в этой дымке было что-то ещё.
Тонкие белые полоски, которые не поднимались вверх, как пар, а будто зависали, плели воздух. Лена подумала, что это пыль на лампе, что это ворс от шарфа, что это что угодно бытовое. Она провела рукой — и нить прилипла к пальцу, как паутина.
Она вытерла палец об салфетку. Салфетка стала влажной от чая — и белая нить на ней вдруг стала заметнее, будто напиталась.
Лена подняла салфетку к свету и ощутила странный страх — не резкий, а тихий. Такой, который приходит не от угрозы, а от несоответствия: “так не бывает”.
В пекарне Стас вечером опять заметил нити — уже не на корке, а в тесте. Он замешивал новую порцию и увидел, как по поверхности влажного комка тянется белая прожилка. Он попытался размять её, как комок муки. Прожилка не исчезла. Она растянулась, стала тоньше, будто тесто вытягивало из себя чужую ниточку.
Стас посмотрел на воду в ведре. Вода была прозрачная. Он опустил туда ладонь, провёл — и увидел, как в воде на секунду мелькнула белая полоска, как волос.
— Фильтр менять надо, — сказал он, хотя в пекарне никакого фильтра не было.
Слова нужны были не для правды. Слова нужны были, чтобы продолжать.
Поздно вечером в одном из домов женщина с синеватой кожей — та самая “зима и батареи” — наливала воду в чайник. В струе на секунду вспыхнуло белое. Она увидела. Замерла. Потом сделала вид, что не увидела, и включила плиту.
Потому что чай всё равно надо пить.
И потому что самое страшное в этом городе было не то, что появляется новое. Самое страшное — как быстро новое становится частью кухни, частью хлеба, частью пара над кастрюлей.
Частью языка.
Глава 9. Городской врач
Плахов заметил закономерность не в третий и не в пятый приём — он заметил её тогда, когда устал притворяться, что всё это разные люди с разными мелочами.
Утро началось с привычного: очередь в коридоре, пар от мокрых курток, запах дешёвого антисептика и напряжённое молчание, которое в маленьких городах звучит громче любых жалоб. Плахов открыл карточку, не поднимая глаз, и услышал знакомое ещё до слов.
— Доктор, горло щекочет… и кашель сухой. И… — женщина замялась. — И кожа чешется, как зимой бывает.
Плахов хотел уже сказать “сухой воздух, батареи”, потому что так проще и потому что это почти всегда правда. Сухость и зуд зимой — вообще идеальная отговорка: не страшно, не заразно, не требует объяснений. Но когда “идеальная отговорка” повторяется слишком часто, она перестаёт успокаивать.
Он посмотрел на женщину внимательнее. Синева под глазами была ровная, как будто её наносили не усталостью, а каким-то общим, одинаковым фактором. На шее — следы расчёсов.