реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Михаль – Детка! Я сломаю тебя! (страница 2)

18

Но этого хватило.

В его глазах мелькнуло любопытство, смешанное с лёгким презрением.

«Чего уставилась?» – словно говорили они.

Я резко отвернулась, чувствуя, как по щекам текут предательские слёзы.

И почти побежала, спотыкаясь о собственные ноги, стараясь уйти от этого места, от рёва мотора, от чёрной пелены, что плыла за мной по пятам.

Он думал, что бросил вызов университету.

Но он не подозревал, что бросил вызов самой смерти.

А я… я была единственной, кто это видел.

И уже знала, что не смогу просто отойти в сторону и позволить смертельному спектаклю состояться.

Потому что умирать не страшно, пока это не случается с тобой.

* * *

Воздух в кафе был напоен запахами кофе, корицы и свежей выпечки.

Он был таким густым и сладким, что на секунду можно было им задохнуться, притворившись обычной девушкой с обычными проблемами.

Проблемами вроде несданной сессии или неразделённой симпатии к симпатичному парню за барной стойкой.

– Большой латте с кленовым сиропом, пожалуйста, – сделала я заказ.

Мой голос прозвучал хрипло, будто я всё это время кричала.

Возможно, так и было.

Немой крик бывает громче настоящего.

Бариста, весёлый парень с пирсингом в брови, широко мне улыбнулся, и я машинально потянулась к нему своим «взглядом».

Чтобы проверить.

Но нет, вокруг него была только лёгкая, золотистая дымка небольшой тревоги, вероятно, из-за предстоящего экзамена.

Никакой чёрной, маслянистой пелены.

Слава Богу.

Я нашла столик в самом углу, прижалась лбом к прохладному стеклу и зажмурилась, пытаясь стереть из памяти картинку: серые глаза, полные насмешливого вызова, и чёрная аура, полная его предсмертного хрипа.

Люди всегда думают, что дар – это сила.

Что-то вроде суперспособности из комиксов.

Они не знают, что это проклятие.

Несмываемое клеймо.

Всё началось в семь лет.

Наш кот, Мурзик, старый и ленивый, любил спать на диване.

Однажды я подошла его погладить и увидела тонкую, серебристую ниточку, тянущуюся от него куда-то в потолок.

А вокруг клубился лёгкий туман.

Интуитивно я поняла, что это значит.

Я рассказала маме, что Мурзик скоро уйдёт по серебряной дорожке на небо.

Она посмеялась, погладила меня по голове.

На следующее утро Мурзика не стало.

Мама перестала смеяться.

Потом была бабушка.

За месяц до её инсульта я отказалась с ней обниматься, рыдала и твердила, что от неё «пахнет страшной тишиной».

Тогда меня впервые повели к психологу.

Но настоящий ад начался в четырнадцать лет.

Дар проснулся окончательно, набросился на меня, как голодный зверь.

Я не просто видела ауры.

Я стала чувствовать и проживать последние минуты жизни обречённых.

Помню, мы с мамой и сестрой Лерой стояли на автобусной остановке.

К нам подошёл незнакомый мужчина спросить, который час.

Я подняла на него глаза и закричала.

Не просто вскрикнула, а завыла, забилась в истерике.

Потому что я почувствовала, как обжигающе холодный нож входит мне в живот, я почувствовала вкус крови и земли, услышала свои же хрипы.

Он смотрел на меня как на сумасшедшую и быстро ушёл.

Через три дня его нашли в парке с ножевым ранением в живот.

После этого в моей жизни появились кабинеты с мягкими стенами, белые халаты и препараты, которые должны были «усмирить буйную фантазию».

Родители смотрели на меня глазами, полными страха и стыда.

Моя идеальная старшая сестра Лера, отличница и красавица, просто перестала со мной разговаривать.

Я была пятном на безупречном фасаде нашей интеллигентной семьи.

«Мы просто хотим, чтобы тебе было лучше, дочка», – говорил папа, глядя куда-то мимо моих плеч.

«Ты просто слишком чувствительная, тебе нужно отдохнуть», – твердила мама, не в силах встретиться со мной взглядом.

Они не понимали.

Они не хотели понимать.

Легче было запереть дочь в психиатрической клинике на месяц, чем поверить, что мир не такой уютный и безопасный, каким они его построили.

Там, в палате с зарешеченным окном, я и научилась.

Научилась сжиматься в комок и глотать крики, когда видения накатывали волной.

Научилась прятать дрожь в руках.

Научилась не говорить о том, что вижу.

Молчание стало моим панцирем.