18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Татьяна Матуш – Кто вы, профессор Верещагин 2 (страница 6)

18

За воротами мир сменился. Суетливый летний зной остался снаружи, его сменила прохладная, густая тень от яблонь старого сада и глубокая, звенящая тишина, которую нарушало лишь жужжание пчел да редкие удары колокола-била о деревянную плаху где-то в глубине двора. Дорожка, усыпанная мелким гравием, хрустела под ногами. Мы шли мимо огородов, где, сгорбившись, трудились сестры в темных платках. Мимо нас прошла монахиня, она несла два ведра на коромысле. Ведра были полны чуть не в бортик, а движения женщины — плавны и отточенны, чтобы ни капли не расплескать.

Встретить бабу с пустыми ведрами к несчастью, а с полными?

Храм, к которому вела дорожка, был невелик, приземист, с толстыми стенами и узкими, словно бойницы, окнами. На паперти нас обогнала, шаркая ногами, старая женщина в черном, крестясь на ходу широким, трясущимся крестом.

Внутри пахло старым деревом, воском и сухими полевыми цветами, они стояли у образов в простых стеклянных банках. Было пусто, прохладно и сумрачно. Лишь несколько свечей дрожали живыми огоньками перед киотами.

Наших шагов почти не было слышно на потертых половицах. У правой стены, в особом киоте, мерцал золотом и темным ликом тот самый образ — «Богоматерь Ростовская», явленная епископу Прохору за шесть веков до этого летнего дня. Перед ней, не двигаясь, стояла на коленях молодая девушка в простом ситцевом платье; ее плечи подрагивали беззвучно. У аналоя монахиня-псаломщица негромко, нараспев читала Псалтирь, и ровный голос ее, как ручеек, струился под древними сводами.

Я обернулся на своего спутника, ожидая… чего? Совета? Инструкции? Того, что один атеист научит другого Богу молиться искренне и с верой?

Глава 4

Ангел. Просто Ангел

Я подошел почти вплотную, насколько позволяла небольшая лестница всего из двух ступеней. Здесь был сухой воздух, нагретый живым огнем свечей, остро пахло ладаном и воском. Смородин стоял внизу.

Сама икона оказалась маленькой, около тридцати сантиметров в высоту и чуть больше двадцати в длину — впору в руках держать, а не на стену вешать. Доска старая, липовая. От времени ее повело… Лик Богородицы был темным от времени и олифы, только кое-где проглядывали охристые высветления на щеках. Волосы покрывал тёмно-вишнёвый, почти чёрный мафорий, с золотыми звёздами — символами девства. Золото звёзд потускнело, но ещё поблёскивало в свете лампады.

Мастер изобразил Богородицу по пояс, рук не видно — скрыты одеждой, а Младенца в полный рост, левая рука скрыта, правая поднята в благословляющем жесте — все строго по канону, ни на волос в сторону… Вот только взгляд женщины, темный, пристальный — оказался не нежным, материнским и не всепрощающим, а неожиданно острым и проницательным.

Не Спасительница и не Молитвенница. Судья. Точнее — Судия. А еще точнее — беспристрастный свидетель о делах и помыслах человеческих перед Господом в день последнего суда.

Я знал: так их и писали — чтобы куда ты ни встал, казалось, что лики смотрят именно на тебя. И прием этот знал. Большие глаза, в которых зрачок ровно посередине, а сам глаз — выпуклый, как шарик. Из-за выпуклости и теней кажется, что зрачок всё время повёрнут к тебе, куда бы ты ни отошёл. Никакого чуда — лишь игра света и стекла.

Вот только отчего-то захотелось скрыться от этого взгляда, спрятаться. Но было решительно некуда.

Я помолчал, прокручивая в голове недавнее, и негромко сказал, так, чтобы слышал только Смородин:

— Ладно. Давай попробуем по-честному. Хотя бы раз в жизни. Клянусь не препятствовать ни словом, ни делом тому, что должно произойти с Ксенией Андреевной Трубецкой.

Никаким оптическим эффектом этого было не объяснить — глаза иконы сделались еще пронзительнее, а рука младенца едва заметно изменила положение. С «благословляю» на «слышу тебя и запомню».

Она ждала, но чего? Клятву требовалось запечатать! Чем-то необратимым… В древности их скрепляли страхом — своей кровью, жизнью или памятью.

Краем глаза я заметил движение Смородина. Куда это он намылился? К выходу? Неужели так страшно? Ротмистр сделал короткий шаг — и вдруг застыл. Словно прирос к полу, — неподвижнее, чем жена Лота. Он пытался переступить, но ноги не слушались.

— А если нарушу клятву, перед святым ликом данную… Что дальше? Гореть мне в аду? Не настолько я верующий… Пусть меня не станет. Ни здесь, ни там. Пусть всё, что я успел сделать, рассыплется в пыль. Пусть она меня не вспомнит, если вдруг выживет. Пусть я сам себя забуду.

Вот теперь — все по чину. И глаза Богородицы перестали быть острыми ножами, а рука младенца замерла в привычном и приличном жесте, как на всех нормальных иконах. Без «чудинки». Хотя — бывают ли старинные иконы без чудинки?

Смородин за спиной громко выдохнул — кажется, только сейчас понял, что не дышал всё это время.

Я кивнул Богородице с младенцем, как уже хорошим знакомым, и, надевая шляпу, отошел от иконы. Как только я двинулся, Смородин выдохнул снова — уже свободно — и смог шагнуть следом. Но руки его всё ещё заметно дрожали.

Больше тут делать было нечего.

Спутник мой смотрел на меня с подозрением, как один мошенник на другого, более опытного, но молчал, пока мы не перешагнули порог и не оказались во дворе, только тогда он решил спросить:

— Господин Ангел, а скажите мне, «тому, что должно произойти» — это в каком смысле? В том, которое вы знаете из своих ээээ… источников? Или в том, которое сложится, если мы ничего не будем делать?

— Ты это сейчас о чём? — лениво спросил я, щурясь на солнце.

Смородин ошеломленно взглянул на меня. До него дошло.

— Ты… вы сейчас специально?

— Я люблю точные формулировки. Я ж историк, привык к источникам. Надо понимать, о чём именно мы договорились.

— Она тебя слышала… Она слышала всё.

— Ну да. Я сказал ровно то, что сказал. Ни словом, ни делом не буду мешать тому будущему, которое должно наступить и которого никто не может знать. Согласись, чтобы чему-то сознательно мешать или помогать, нужно, как минимум, понимать о чем речь. Нет?

Смородин покачал головой и произнес тихо, опять переходя на «ты»:

— Ты рисковал. Если бы она поняла твой манёвр…

— Значит, не поняла. А может, поняла, но решила, что так тоже честно. Я поклялся честно, без подвоха. Значит, чист.

— Чист… — Смородин фыркнул и окончательно определился с отношением, хлопнув меня по плечу. — Но знаешь, что я тебе скажу? Я когда отойти хотел — не смог. Как будто держал кто. Я, знаешь, не из пугливых, но там… Ты это видел?

— Видел.

— И что это было?

— А ты сам как думаешь?

Он помолчал, потом усмехнулся криво:

— Думаю, что она хотела, чтобы я дослушал. Чтобы свидетель был.

— Для Страшного Суда? — фыркнул я и рассмеялся. Настроение неожиданно пошло вверх, если не прямиком в горние выси, то куда-то в ту сторону. Оснований для этого не было никаких.

А улыбаться хотелось. Шутить, хулиганить, подкалывать ротмистра, которому Господь явил чудо как бы не лично.

Мы вернулись на залитый солнцем монастырский двор и замерли в нерешительности. Тишина стояла такая, что казалась непреодолимым барьером, — только пчелы гудели да поскрипывал колодезный журавль. Где-то здесь была она, мать-игуменья. Но мир обители, разбитый на четкие клетки послушаний, для посторонних закрыт. Суетливые расспросы тут были неуместны, даже оскорбительны.

Я поймал взгляд монахини, той самой, что встречала у ворот. Она, ополаскивая деревянное ведро у колодца, смотрела на нас с немым вопросом: зачем остались?

Способ был один, безотказный, проверенный веками.

— Сестра, — голос прозвучал громче, чем нужно в этой тишине. Монахиня выпрямилась, вытирая мокрые руки о темный передник. — Благодарю за гостеприимство. Икону видели. Место благодатное. Хочу внести посильный вклад на нужды обители.

Она молча кивнула, ожидая продолжения. Обычные богомольцы оставляли медяки у свечного ящика, и этого было достаточно.

— Сумма солидная, — продолжил я, четко выговаривая слова, чтобы не было разночтений. — Тысячу рублей. Желал бы лично передать матери-настоятельнице и обсудить, на что их целесообразнее употребить. На ремонт трапезной или, может, на новую кровлю для больничного корпуса.

Эффект был мгновенным и абсолютным. Сухое, аскетичное лицо монахини изменилось. Не появилось жадности или восторга — нет. Появилось выражение предельной, почти военной собранности. Тысяча рублей для скромного женского монастыря была не просто пожертвованием. Это была нежданная милость, требующая немедленного и высочайшего внимания.

— Пожалуйте, — сказала она. — Прошу проследовать за мной. Матушка игуменья, по счастью, сейчас свободна.

Мы зашагали мимо огорода, к двухэтажному каменному корпусу с зацветшими окнами. Смородин косился на меня с невольным уважением, смешанным с ужасом от названной цифры.

Монахиня приоткрыла тяжелую дверь, пропуская нас в прохладные сени, пахнущие воском и кирпичной сыростью.

— Обождите здесь одну минуту, — сказала она и скрылась за дверью.

Мы остались стоять в полумраке. Из-за стены доносились тихие голоса. Прошла не минута, а меньше. Дверь распахнулась.

— Матушка игуменья вас примет, — объявила монахиня, и отступила, пропуская нас вперед.

Способ сработал безотказно. Двери, закрытые для простых путников, распахнулись для нас. Дело было не в деньгах как таковых, а в языке, который здесь понимали: язык серьезных намерений и дел, а не праздного любопытства. И этот язык, как оказалось, говорил громче любой рекомендательной записки.