Татьяна Дагович – Продолжая движение поездов (страница 30)
Катя намочила край махрового полотенца в воде, которая не успела стечь со дна ванны, и стерла пятнышко.
Теперь никаких следов. Ничего.
Растерлась тем же (единственным) полотенцем, накинула халат, который привезла с собой. По телеку было такое, как всегда, – мелькание. Она медленно разложила оставленную Ленкой постель в застиранный цветочек. Залезла под одеяло, поджала ноги.
Оставалась тетрадь. Катя открыла ее, не выключая телевизора. Сегодня легче, чем всегда: чувствовала, что не будут раздражать ни орфографические ошибки, ни сквозящие в текстах нелепые Ленкины отношения с мужчинами. Прежде чем перевернула первую страницу, в голове пронеслась мысль, неуловимо быстрая: она, завидуя Ленке, всегда пыталась ее повергнуть (опровергнуть?), но теперь, когда Ленка более чем повержена, можно просто читать ее детские стихи, не выискивая дефектов. Катя даже не попыталась разобраться в странной мысли, с чего бы ей завидовать Ленке, если, напротив, она всегда чувствовала вину за свое благополучие, с чего бы желать зла? Ведь вслух все равно ни разу не критиковала.
Сначала была проза.
Катя перевернула страницу.
Катя усмехнулась: конечно, трамваи лучше и дешевле.
Стихов было не очень много, десять-пятнадцать; за полчаса прочитала их все. Не пытаясь открыть корней Ленкиного поступка. Попытки суицида. В любых стихах, кроме патриотических, можно при желании найти какие угодно корни. И, как любые стихи, Катя их прочитала еще раз.
Ветер усилился, бил в окно снегом. Не уснуть – постель чужая.
Щелчок выключателя.
Закрыть глаза.
Сейчас Ленка где-то далеко, одна в сплошной белой массе. Ей холодно, у нее болят запястья, но она упрямо сидит, упершись подбородком в кисти рук, королева жвачек среди пестрого хлама, в тупой полудреме уставившись в окошко, не думает ни о чем, а когда стучат из снежной бездны, молча подает то, что просят, и молча пересчитывает деньги.
Ей там страшно хочется спать, Кате – не хочется. Она там курит свои приторные мерзкие сигареты, чтобы унять сон и боль в руках.
Катя вытягивается на чистой простыне красивым тонким телом, панически боящимся материнства, но втайне жаждущим жертвы.
Почему всегда «Ленка», в лучшем случае «Ленусик»? Не «Елена», не «Лена», не «Аленушка». Катя так безвозвратно привыкла, что не способна даже мысленно назвать ее другим именем.
Иногда Катя удивлялась преданности Ленки. Она не находила в себе ничего, что могло бы вызвать к жизни эти длинные смятенные письма, то нежные до сальной улыбки, то грубовато-пошлые. Так можно писать только из этой беспросветной каморки или из киоска: со стихами, обрывками газетных статей; с прейскурантом базарных цен и случайными цитатами. С бесстыдным отчаянием. Бесстыдным – потому что когда Катя пыталась Ленке отвечать в том же духе, ломалась от стыда на полпути: то надумывала себе фальшивые экзистенциальные проблемы и описывала их страстно, то, когда проблемы в самом деле были или просто депресняк, пряталась за маской благополучия.
Письма от Ленки приходили регулярно, раз в две недели – фантастически при ее непостоянном характере. Бывало, Катя писала каждый день. Бывало, молчала месяцами. Потом оправдывалась сессиями и курсовыми.
Странная дружба. Ни общих интересов, ни, со временем, общих знакомых. Катя уже плохо помнила их компанию, путала имена. Недавно случайно встретила одну девушку и не вспомнила, она Лиля или Лида. Эта Лиля-Лида-то и рассказала… Катя и Ленка виделись все реже. Но с каждым годом становились все ближе сквозь письма. Намного ближе, чем когда сидели за одной партой.
Значит, было у них что-то общее. Какая-то роднящая ущербность, не так заметная в ней самой, как в Ленке. Раздраженность происходящим. Поиск альтернативы. И если никакой нормальной альтернативы в обозримом пространстве нет, поиск любой: нелепой, мертвой. И упоение нелепостью. Так можно загонять себя все дальше в угол или возвращаться к исходной точке, точке невыносимого раздражения. Кате приходилось возвращаться, и жизнь ее была похожа на черчение кругов с помощью циркуля. Ленка не возвращалась.
Уткнулась лицом в подушку. Снаружи все гудело. Пурга. Как будто проходит через череп. Стихи эти, все пурга. Надо спать, спать и не пробуждаться.
Только придумать, что делать с Ленкой, куда ее деть. Трудно, потому что у Ленки дурная страсть все делать назло: и внешностью не обижена, и умом, но ей как будто нравится пренебрегать, позволять себе все, не стремиться. Господи, у нее бы хватило способностей выучиться, даже, может быть, на журналистку или на переводчицу. Хоть на бухгалтера, хоть на швею, ну нет бабок, ну с родоками проблемы, но многие же пробиваются, есть же люди. Нет, киоск – предел ее мечтаний, пошлют – пойдет туалеты мыть, и это будет полный экстаз. Она будет ходить без шарфа в мороз, но потом глотать столько лекарств, всякой дряни, что рожа прыщами покроется, она бы так и написала: «Рожа прыщами покрылась». Она будет есть скисший борщ, чтобы не выливать – жалко, а потом блевать в туалете и плакать. Что блюет без водки. И суицид. Это только продолжение, она не хотела умирать, это очередной эксперимент над собой. Все ее поведение…
Если есть Творец, то все ее поведение – открытое хамство в лицо Творцу.
«А я боюсь пропустить, не развить малейший талантик в себе. Боюсь потерять преимущества. Я бы никогда не стала хамить Творцу. Если бы он у нас засветился. Но я смотрю на нее и прихожу в восторг. И мне становится весело. Да-да. Поэтому я не могу без нее. Ее это тоже приводит в восторг. Я прощу ей самоубийство. Это ее правила. Я ей прощаю. Все равно другие страдают. Нахера тогда совершенство, английский, интернет…»
Страшно хотелось спать, сладко и уютно, на мягком; здоровье, усталое тело, снег и тепло. Растерянность отступала, она куталась и, не замечая, улыбалась – все-таки очень уютно в этом клопятнике.
По городу ездили машины с желтыми мигалками, как абрикосовое варенье в манной каше. Длинными составами стояли троллейбусы: провода обледенели. На утро объявят чрезвычайную ситуацию (местного масштаба).
– Ау, привет, есть кто живой?!
Сон (весь снег заранее растаял и всосался в землю, солнце было желтым, как желток в яичнице, оно с неба заполняло лучами пространство, бросало оранжевые отсветы; из подъезда по одному выходили ряженые, Катя на детской площадке залезала на шведскую стенку, все выше и выше, подтягиваясь к отсутствующим перекладинам, на которых за ниточки подвешены игрушки) замер. Открыла глаза.
– Ну и дубарь! – кричала Ленка. – Ты не знаешь, что происходит: трамваи стоят, троллейбусы стоят, пришлось на маршрутке ехать, и то еле втиснулась стоя. Два часа добиралась. Чуть не опрокинулась маршрутка-то. На горку пиляет-пиляет, а потом ее назад по льду – пшить, и мы все в ней – пшить, но не попа́дали, потому что плотно стояли, только задних там попридавливало. Раза три так, не держит дорогу, и все тут. Нет сцепления.
– Привет, – прошептала Катя, садясь в постели, еще с трудом понимая, где она, но радуясь.