реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Дагович – Продолжая движение поездов (страница 30)

18

Катя намочила край махрового полотенца в воде, которая не успела стечь со дна ванны, и стерла пятнышко.

Теперь никаких следов. Ничего.

Растерлась тем же (единственным) полотенцем, накинула халат, который привезла с собой. По телеку было такое, как всегда, – мелькание. Она медленно разложила оставленную Ленкой постель в застиранный цветочек. Залезла под одеяло, поджала ноги.

Оставалась тетрадь. Катя открыла ее, не выключая телевизора. Сегодня легче, чем всегда: чувствовала, что не будут раздражать ни орфографические ошибки, ни сквозящие в текстах нелепые Ленкины отношения с мужчинами. Прежде чем перевернула первую страницу, в голове пронеслась мысль, неуловимо быстрая: она, завидуя Ленке, всегда пыталась ее повергнуть (опровергнуть?), но теперь, когда Ленка более чем повержена, можно просто читать ее детские стихи, не выискивая дефектов. Катя даже не попыталась разобраться в странной мысли, с чего бы ей завидовать Ленке, если, напротив, она всегда чувствовала вину за свое благополучие, с чего бы желать зла? Ведь вслух все равно ни разу не критиковала.

Сначала была проза.

Я хочу быть ангелом.

Не веря в загробное существование, как и в свою чистоту, я хочу другого: иметь крылья. Сейчас принято петь о крыльях в попсовых песнях. Впрочем, эти крылья – творчества, любви или какой там еще херни – меня не интересуют. Мне нужны обычные крылья, из костей, мышц и кожи, покрытые перьями с пухом, имеющие собственную массу, но только не искусственные – живые, связанные с моей системой кровообращения. Чтобы выросли прямо из основания лопаток и никогда не отделялись от тела.

Ангелы не летают. На крыльях не поднять длинного вертикального тела. Ангелы ходят по стратосфере, и ноги у них всегда босы, а ступни длинные-длинные, и ногти длинные, и ногти светятся. Ангелы не летают, но они настоящие. На них белые рубахи, которые, как и крылья, части их тел, по которым тоже пульсирует их чистая минеральная вода вместо крови. Глаза ангелов всегда закрыты, и белые ресницы отбрасывают пушистые тени на щеки до самого рта, они улыбаются и идут, идут, идут. Их пути нет конца на шаре-стратосфере, и им нет счета. Ветер им не мешает, только поднимает ледяные волосы, и мы принимаем их волосы за перламутровые облака. Иногда что-то стучит в их сердца, и они растопыривают большие прозрачные ладони, ловят частички вулканической пыли, очень им чуждые, от этого им бывает больно в душе, ведь руками они не чувствуют боли. Тогда они плачут снегом, тихо-тихо. И потом, ангелы ведь бесполы.

Я схожу с ума от тоски при мысли о том, что мне никогда не быть ангелом и не носить настоящих плотных крыльев. Моя скорбь разрушает меня, я хочу быть ангелом, немым ангелом, ангелом с большими белыми ресницами, ангелом с бледными веками и губами. Я скоро умру, так и не побывав ангелом.

Катя перевернула страницу.

Что-то помимо меня Ищет выход во мне. Оно говорит в полусне, Что, может быть, выход в окне. Застывшие губы саднит, Волосы липнут ко лбу. Мне так нельзя больше быть, Я, может быть, скоро найду. Спокойствием по́лна стена, Руки лежат на столе. Мне слышится гулом в ушах, Как что-то сгорает во мне. Как жутко едет маршрутка По тем, кто сидит в ней. В визжащем тормозе слышен Скрип их жил и костей. Красный свет светофора Пережигает зрачки. Не орите, кто хочет выйти, – Вам не позволят уйти. Всех, кого укачало, Кого удушает бензин, Довезут от начала к причалу, И сбросят в осколки витрин.

Катя усмехнулась: конечно, трамваи лучше и дешевле.

Стихов было не очень много, десять-пятнадцать; за полчаса прочитала их все. Не пытаясь открыть корней Ленкиного поступка. Попытки суицида. В любых стихах, кроме патриотических, можно при желании найти какие угодно корни. И, как любые стихи, Катя их прочитала еще раз.

Ветер усилился, бил в окно снегом. Не уснуть – постель чужая.

Щелчок выключателя.

Закрыть глаза.

Сейчас Ленка где-то далеко, одна в сплошной белой массе. Ей холодно, у нее болят запястья, но она упрямо сидит, упершись подбородком в кисти рук, королева жвачек среди пестрого хлама, в тупой полудреме уставившись в окошко, не думает ни о чем, а когда стучат из снежной бездны, молча подает то, что просят, и молча пересчитывает деньги.

Ей там страшно хочется спать, Кате – не хочется. Она там курит свои приторные мерзкие сигареты, чтобы унять сон и боль в руках.

Катя вытягивается на чистой простыне красивым тонким телом, панически боящимся материнства, но втайне жаждущим жертвы.

Почему всегда «Ленка», в лучшем случае «Ленусик»? Не «Елена», не «Лена», не «Аленушка». Катя так безвозвратно привыкла, что не способна даже мысленно назвать ее другим именем.

Иногда Катя удивлялась преданности Ленки. Она не находила в себе ничего, что могло бы вызвать к жизни эти длинные смятенные письма, то нежные до сальной улыбки, то грубовато-пошлые. Так можно писать только из этой беспросветной каморки или из киоска: со стихами, обрывками газетных статей; с прейскурантом базарных цен и случайными цитатами. С бесстыдным отчаянием. Бесстыдным – потому что когда Катя пыталась Ленке отвечать в том же духе, ломалась от стыда на полпути: то надумывала себе фальшивые экзистенциальные проблемы и описывала их страстно, то, когда проблемы в самом деле были или просто депресняк, пряталась за маской благополучия.

Письма от Ленки приходили регулярно, раз в две недели – фантастически при ее непостоянном характере. Бывало, Катя писала каждый день. Бывало, молчала месяцами. Потом оправдывалась сессиями и курсовыми.

Странная дружба. Ни общих интересов, ни, со временем, общих знакомых. Катя уже плохо помнила их компанию, путала имена. Недавно случайно встретила одну девушку и не вспомнила, она Лиля или Лида. Эта Лиля-Лида-то и рассказала… Катя и Ленка виделись все реже. Но с каждым годом становились все ближе сквозь письма. Намного ближе, чем когда сидели за одной партой.

Значит, было у них что-то общее. Какая-то роднящая ущербность, не так заметная в ней самой, как в Ленке. Раздраженность происходящим. Поиск альтернативы. И если никакой нормальной альтернативы в обозримом пространстве нет, поиск любой: нелепой, мертвой. И упоение нелепостью. Так можно загонять себя все дальше в угол или возвращаться к исходной точке, точке невыносимого раздражения. Кате приходилось возвращаться, и жизнь ее была похожа на черчение кругов с помощью циркуля. Ленка не возвращалась.

Уткнулась лицом в подушку. Снаружи все гудело. Пурга. Как будто проходит через череп. Стихи эти, все пурга. Надо спать, спать и не пробуждаться.

Только придумать, что делать с Ленкой, куда ее деть. Трудно, потому что у Ленки дурная страсть все делать назло: и внешностью не обижена, и умом, но ей как будто нравится пренебрегать, позволять себе все, не стремиться. Господи, у нее бы хватило способностей выучиться, даже, может быть, на журналистку или на переводчицу. Хоть на бухгалтера, хоть на швею, ну нет бабок, ну с родоками проблемы, но многие же пробиваются, есть же люди. Нет, киоск – предел ее мечтаний, пошлют – пойдет туалеты мыть, и это будет полный экстаз. Она будет ходить без шарфа в мороз, но потом глотать столько лекарств, всякой дряни, что рожа прыщами покроется, она бы так и написала: «Рожа прыщами покрылась». Она будет есть скисший борщ, чтобы не выливать – жалко, а потом блевать в туалете и плакать. Что блюет без водки. И суицид. Это только продолжение, она не хотела умирать, это очередной эксперимент над собой. Все ее поведение…

Если есть Творец, то все ее поведение – открытое хамство в лицо Творцу.

«А я боюсь пропустить, не развить малейший талантик в себе. Боюсь потерять преимущества. Я бы никогда не стала хамить Творцу. Если бы он у нас засветился. Но я смотрю на нее и прихожу в восторг. И мне становится весело. Да-да. Поэтому я не могу без нее. Ее это тоже приводит в восторг. Я прощу ей самоубийство. Это ее правила. Я ей прощаю. Все равно другие страдают. Нахера тогда совершенство, английский, интернет…»

Страшно хотелось спать, сладко и уютно, на мягком; здоровье, усталое тело, снег и тепло. Растерянность отступала, она куталась и, не замечая, улыбалась – все-таки очень уютно в этом клопятнике.

По городу ездили машины с желтыми мигалками, как абрикосовое варенье в манной каше. Длинными составами стояли троллейбусы: провода обледенели. На утро объявят чрезвычайную ситуацию (местного масштаба).

– Ау, привет, есть кто живой?!

Сон (весь снег заранее растаял и всосался в землю, солнце было желтым, как желток в яичнице, оно с неба заполняло лучами пространство, бросало оранжевые отсветы; из подъезда по одному выходили ряженые, Катя на детской площадке залезала на шведскую стенку, все выше и выше, подтягиваясь к отсутствующим перекладинам, на которых за ниточки подвешены игрушки) замер. Открыла глаза.

– Ну и дубарь! – кричала Ленка. – Ты не знаешь, что происходит: трамваи стоят, троллейбусы стоят, пришлось на маршрутке ехать, и то еле втиснулась стоя. Два часа добиралась. Чуть не опрокинулась маршрутка-то. На горку пиляет-пиляет, а потом ее назад по льду – пшить, и мы все в ней – пшить, но не попа́дали, потому что плотно стояли, только задних там попридавливало. Раза три так, не держит дорогу, и все тут. Нет сцепления.

– Привет, – прошептала Катя, садясь в постели, еще с трудом понимая, где она, но радуясь.