реклама
Бургер менюБургер меню

Таш Эниклис – Ворон и Жрица (страница 9)

18

– Ах, ритуал! – воскликнула Лжетва, приняв на мгновение облик Скорописца с чернильными пятнами на пальцах. – Процедура, описанная в строгих терминах. Но разве не интереснее то, что окружает ритуал, Помятун? Мотивы. Боль. Та самая боль, что делает кость – яблоком, а яблоко – костью. Та боль, что сейчас разъедает Лес благодаря твоей… Жрице. Ты ищешь скрижаль, а следовало бы – отражение в ее глазах. Оно там, я уверена. Я ведь вижу отблеск и в твоих.

Она снова закружилась вокруг него, и теперь ее шлейф складывался в насмешливые слова: «Он никогда не найдет его… он боится того, что обнаружится… он любит ее больше, чем ненавидит свою долю…»

Ярин яростно сгреб в охапку несколько свитков. Он двигался быстрее, почти грубо, опрокидывая хрупкий порядок архива. Отчаянная злость, которую он так тщательно скрывал, начала прорываться наружу.

– Торопишься? – умильно прошептала Лжетва. Ее лицо расплылось в подобие сочувствующей улыбки, от которой стало только хуже. – Боишься, что Морана вернется, а ты все так же будешь стоять здесь с пустыми руками? Или боишься, что та в Яви выплачет все свои глаза, пока ты копаешься в мертвых буквах? Может, она сейчас там, в своем Вещем Лесу, плачет, зовет тебя… а ты вместо ответа шлешь ей лишь молчание да пыль с этих древних стеллажей. Какой романтичный жест. Прямо до слез.

Она замерла, впиваясь в него своими вывернутыми глазницами, полными шевелящейся мерзости.

– Или… о, я поняла! – ее голос стал сладким, как сироп из болиголова. – Ты ищешь не сам Обряд. Ты ищешь способ его обезвредить. Чтобы, когда Морана все же доберется до своей цели, он оказался бесполезным. Чтобы спасти свою дорогую Лели от последствий. Как благородно. Как глупо. Морана прочла бы это в тебе за миг. Как, впрочем, читаю сейчас и я.

Помятун резко обернулся. Его лицо исказила гримаса гнева и дикого, беспомощного отчаяния, чем она и питалась. Он не сказал ни слова. Но дыхание сбилось, а напряженные кулаки выдавали всю ярость и муку, которые он пытался похоронить в себе.

Лжетва удовлетворенно вздохнула, словно вдыхая аромат изысканного блюда.

– Вот он. Вот тот самый плод. Гнилой, переспелый, полный червей тоски и сожалений. Продолжай искать, Помятун, – она начала медленно растворяться. Голос стал эхом, доносящимся уже со всех сторон. – А я с удовольствием понаблюдаю, как ты сам себя съедаешь изнутри в этом безнадежном поиске. Ведь самое смешное, что Обряд, который ты ищешь… он, возможно, уже давно запущен. И ты, мой мальчик, являешься его главным наполнением.

С этими словами она исчезла, оставив его в гробовой тишине Чертогов. С грудой ледяных свертков в руках и с ядовитым семенем сомнения, которое она так тщательно сеяла в его разуме. Но он заглушил его, убеждая себя, что Лжетва – дитя самой Кривды, Лжи, и не стоит обращать на ее насмешки особого внимания.

В дальнем конце зала, в крипте, где покоились души, познавшие жертвенную любовь – ту, что не требует награды и сжигает себя дотла, – одна из них вспыхнула. Не светом, его можно поймать и запереть. Это было тепло. Жаркое, влажное, живое дыхание самой Яви, утробное и невыносимое для этого места. Волна чистой, бескорыстной любви, что заставляет мать бросаться в огонь, а возлюбленного – под копыта коней, прокатилась по архиву. Лед вокруг взвыл и по его черной поверхности поползли паутины трещин, из которых сочился золотистый, теплый пар.

Скорбогласы забились в панике. Их сшитые рты разбухли от немого крика, разрывая серебряные нити. Беззвучные вибрации их ужаса начали раскалывать саму реальность, заставляя тени извиваться в судорогах.

И в этот миг из самой гущи испаряющегося льда, материализовалась Лжетва. Ее форма вобрала в себя пар, став более плотной, почти осязаемой.

– Скверна! – ее голос был ядовитым, липким шепотом, который обволакивал сознание. – Чувствуешь, Помятун? Это дыханье твоего прошлого. Оно просочилось сквозь тебя, как вода сквозь гнилой мост. Ты принес эту заразу сюда. Ты вдохнул в нее жизнь своими никчемными сожалениями!

Ярин увидел, как волна тепла приближается к нему. И он почувствовал запах свежеиспеченного хлеба из печи, что топилась в доме его матери. В мире, который перестал существовать еще до того, как он стал Стражем Памяти. Запах спокойствия. Запах дома.

И он дрогнул. Всего на одно проклятое мгновение. Мускул на его щеке подергивался. Веки сомкнулись, не по приказу, а по воле измученной плоти. Но Лжетва увидела. Ее воронки-глаза, полные копошащихся червей, сузились до щелочек, и в них вспыхнул голодный, торжествующий блеск.

– Ага… – насмешливо прошептала она. – Вот же оно. Подо льдом. Ты не просто помнишь. Ты тоскуешь. По грязи. По теплу. По этому… этому жалкому подобию жизни. Морана будет так рада это узнать. Ее самый верный страж до сих пор мечтает о свежей булке хлеба. Как трогательно.

Ярин сжал кулак так, что костяная основа перчатки затрещала. Вороньи перья на ней взъерошились и впились в лед, словно жаля его. Он не стал тратить время на заклинания. Его голос грянул, как обвал, наполненный не магией, но чистой, нечеловеческой волей, призванной заткнуть дыру в собственной душе.

– Протокол «Ледяной саркофаг»! Срочно изолировать тепло в Седьмом Коридоре! Зал Застывших Слез! Наложение барьера абсолютного забвения! Немедленно!

Лед вокруг вспыхнувшей души обрушился, поглощая тепло. Тысячи ледяных игл впились в сияние, высасывая его, вымораживая саму суть памяти. Жертвенная любовь, миг высочайшего самоотречения, была не просто стерта. Она была оплевана, растоптана, обращена в пыль циничным, бездушным механизмом. И через мгновение от нее не осталось ничего. Лишь гробовая тишина, еще более глубокая, чем прежде – тишина после акта святотатства.

Лжетва, не выдержав, издала короткий, похожий на кашель звук – подобие смеха.

– Слишком поздно, Помятун, – просипела она, уже начиная таять, возвращаясь в состояние неосязаемой клеветы. – Слишком поздно. Я увидела трещину. И я знаю, куда бить, чтобы расширить ее. Отчет будет… исчерпывающим.

И она растворилась, оставив после себя не просто горький привкус, а незримое, ядовитое обещание, что это была лишь первая ласточка.

Его личные покои были разрывом в ткани бытия, который Ярин ежесекундно удерживал от окончательного расползания силой одной лишь своей окаменевшей воли. Здесь не было ни света, ни тьмы – лишь вечные, беззвездные сумерки его души, застрявшей между прошлым, что он уничтожал, и будущим, которого для него не существовало.

Он рухнул на ледяное ложе и начал ритуал, сжимавший внутренности в комок всякий раз. Снятие перчатки.

Вдруг появилось легкое дуновение. Потом частицы пыли забвения, вечно витавшие в воздухе, закружились в странном, тоскливом танце, собравшись в маленький, скорбный смерч. И из этого вихря родился Домовой. Праховей.

Он не имел формы, ибо был соткан из напоминания о жизни в Царстве Смерти. Он был клубящимся облаком пепла от несгоревших писем, струящимся песком распавшихся замков, дымом от костров, у которых никто больше не будет греться. На мгновение в его очертаниях проступало нечто, походившее на маленького, испуганного зверька, но тут же рассыпалось, не в силах удержать подобие жизни. Единственное, что было постоянным – его тихий гул, похожий на мурлыканье кошки, если бы они рождались в аду и питались одним лишь отчаянием.

Праховей подплыл к Ярину и замер рядом, едва не касаясь его. Его присутствие было единственным лекарством – оно гасило навязчивый, сводящий с ума шепот Чертогов, принося другую тишину. Спокойствие опустевшего собора, где когда-то звучали молитвы.

Но в последнее время и она бывала несовершенной. Иногда в ней проскальзывал едва уловимый фоновый гул, монотонное, ровное жужжание. И от него Домовой всегда съеживался и дрожал.

Помятун смотрел в потолок, не видя его, чувствуя, как ярость и отчаяние шевелятся подо льдом его души, как уродливые, слепые рыбы. Лжетва почти поймала его. Почти. Ее слова о Лели, ее намеки… Нет. Он не должен. Не может.

Домовой, чувствуя его смятение, заволновался. Его гул стал тревожным, прерывистым, словно заикающимся. Он закружился вокруг Ярина. Его бесформенная сущность вытягивалась и сжималась, бессильно пытаясь утешить, но не зная как, не имея для этого ни слов, ни рук.

И тогда он сотворил то, чего никогда не делал раньше. Нечто невозможное. Он остановился прямо перед лицом Ярина, и из самой глубины его туманной груди начало исходить свечение. Сначала слабое, потом ярче, наливаясь теплым, медовым золотом. Праховей дрожал всем своим существом, напрягаясь, словно рождая собственную душу. И вот, из него выплыла крошечная, сияющая частица.

Но что-то пошло не так. На мгновение свет стал слишком ярким, слишком чистым. Он отбрасывал резкие тени, а не мягкое сияние. В нем было что-то… ненастоящее. И сам Домовой вместо благоговения выражал растерянность – будто результат его усилий был не совсем тем, что он задумывал. Но потом свечение обрело мягкость, и он успокоился, подталкивая свой подарок ближе.

Окаменевшая слеза. Слеза души, которая так сильно, так безнадежно тосковала по дому, что кручина, пройдя через все преграды Забвения, материализовалась здесь, в сердце Нави, в этом единственном светлом месте. Она парила в воздухе. И от нее исходило тепло. Уже настоящее, живое, больно обжигающее Ярина радушие Яви.