Таш Эниклис – Ворон и Жрица (страница 13)
Целью его был Ручей Вечного Покоя. Он знал о нем по слухам. Не вода, а идея небытия, принявшая форму потока. В нем не отражалось небо. Поверхность была матовой, серой и недвижимой. Те, кто пил из него, переставали быть частью какой-либо истории. Их существование стиралось из нарратива мироздания. Говорили, что именно в его истоке, где стихали даже отголоски чувств, можно найти следы того, что было до порядка – оттиски древних, непостижимых ритуалов вроде Костяного Яблока.
Шагая по краю этой бездны живого забвения, Ярин чувствовал, как его внутренний лед покрывается трещинами. Упорядоченный ужас службы был защитой. Дикий, дышащий кошмар лез под кожу, в дыры его души, и шептал, что беспредел – это не наказание, а верное, изначальное состояние. И что он, Помятун, со своей перчаткой и свитками, – всего лишь временное, хрупкое отклонение от нормальности.
Он еще не нашел Обряд. Но безжалостная Навь уже начала работу по разложению последнего, что держало его в форме строгого архивариуса. Она показывала ему его будущее: не вечную службу, а растворение в этом шепоте ветров, в этих кривых зеркалах, в этой тоске, что пожирает саму себя. И самое ужасное было в том, что в этой пустоте он начал находить странное, извращенное утешение.
Лес Кривых Зеркал не просто искажал реальность – он ее переваривал и выплевывал. Стены из черного обсидиана отражали не то, что было, а то, что жаждала, боялась или отрицала душа. Для Ярина это стало самой изощренной пыткой.
Зеркала, мимо которых он шел, показывали невозможное. То он, седовласый и сгорбленный, но со спокойным лицом, держал за руку Лели, и они смотрели на закат, которого никогда не было в Нави. То он, юноша с еще теплой кожей, целовал ее на поляне, усеянной цветами, что давно истлели в небытие. Это были не воспоминания, а насмешки вечности, вселенные, где ее предательство не случилось, где его выбор был иным. Каждое такое видение впивалось в него острее кинжала Тосковика, потому что было красивее правды и горше забвения.
Его отражение мелькало, искаженное и неверное – то старик, то юноша, то вовсе тень с пустыми глазницами. Но всегда – рядом с ней. Зеркала, казалось, знали единственную рану, которая еще могла кровоточить в этой ледяной пустоте, и безжалостно сыпали на нее соль.
Помятун продвигался, стиснув зубы до боли, и она подтверждала: он еще здесь, еще Ярин, а не просто молчаливый Страж Памяти. Но видение, возникшее на следующей гладкой отражающей поверхности, сломало его окончательно.
Это «просто» ударило его с такой силой, что воздух вырвался из легких. Не насмешка, а… убийство того будущего, которое они приговорили сами. А зеркало теперь воскрешало его лишь для того, чтобы показать, каким полным, каким настоящим оно могло бы быть.
Ярость, дикая, слепая, поднялась в нем, сметая ледяной цинизм. Он не сдержал крика – низкого, звериного, сотканного из веков молчания. Его рука в перчатке, это орудие умерщвления памяти, взметнулась и со всей силой обрушилась на глянцевую поверхность.
Но стекло не разбилось. Оно вобрало удар. Под его кулаком слеза Горюнов не треснула, а словно сжалось, потемнело, стало плотнее. Черный цвет поглотил все блики, любые отражения, превратившись в абсолютную пустоту. Зеркало вдруг стало окном в то, что было до него, до Лели, до Чертогов, до самого понятия порядка.
И сквозь него в Ярина ворвался Рев. Вибрация распада, материя боли, сгустившаяся до состояния первозданного гула. Он заполнил череп Помятуна, выжег сознание, стер все, кроме одного пронзающего знания, которое вписывалось в него, как то клеймо в живую плоть.
Видение рассеялось. Ярин стоял, опираясь лбом о ледяную гладь черного окна. Его дыхание свистело в абсолютной тишине, наступившей после Рева. В ушах звенело. И тогда пришла осторожная мысль. Откровение. Приговор.
«Горюны. Их боль была общей. Агонией цельного мира, расколотого сейчас пополам. Наша с Лели… связь являлась взрывной. Столкновением двух вселенных в одной точке. Разрыв Ревушей изрыгал скорбь мира… а наша поляна? Та, где пахло дымом и предательством? Что источала она, когда мы рвали друг у друга из груди еще бьющиеся сердца? Обсидиан… Плакун-камень… Он ведь рождается не просто от слез, а их смеси с силой разлома. От соприкосновения живой боли с мертвой пустотой. Ее слезы – чистая сила Яви. Мои же – вымороженная сила Нави. А наша общая боль… наша разлука… это и есть разлом. О, Тьма! Значит, мы уже все создали. Сами того не зная. В тот день. Мы не просто расстались. Мы выплакали, оставили после себя не память – месторождение Плакун-камня. Нашего, личного, выстраданного. И Обряд Костяного Яблока… Кость и Плоть, сплетенные в проклятый плод… Чтобы рассечь такое яблоко, нужен нож. Нож из материала, который равен плоду по силе и происхождению. Нож из… нашего Плакун-камня. Из обсидиана, рожденного не от скорби мира, а от нашей скорби».
Лед в его душе превратился из равнодушной глыбы – в острое, ясное, смертоносное лезвие. Ярость утихла, ее место заняла холодная, неумолимая ясность. Теперь он видел не только свою боль, но и бесчувственный час Судного Дня.
«Морана ищет не просто забытый ритуал, а то самое месторождение. Чтобы выковать из нашего горя лезвие, способное рассечь не только Костяное Яблоко, но и сам шов между мирами. Чтобы одним ударом получить власть над тем, что останется. Лели… Глупая, ослепленная, святая… Ты должна перестать лить слезы прямо в эту рану. Каждая твоя слеза – это семя для нового кристалла. Каждая моя тоска – удобрение для него. Я должен тебя остановить. Должен найти нашу рану раньше нее».
Он оттолкнулся от черного зеркала. В глазах, всегда пустых, горел теперь огонь холодного сияния далекой, одинокой звезды. Он даже не обратил внимания на навязчивый запах гниющих лилий, что всегда сопровождал… ложь. Он повернулся спиной к призракам счастливого прошлого и шагнул вглубь Леса Окаменевшей Памяти. Теперь у него была цель: найти место, где когда-то разбились два мира, и собрать осколки, чтобы никто больше не смог сложить из них оружие.
Ледяная ясность взорвалась в его душе. Древний, до-божественный инстинкт, старше самого Велеса и Мораны, вырвался из глубин, где спала его человечность. Мысль, единая и всепоглощающая, выжгла все остальное и укоренилась в подсознании: «Увидеть. Узнать. Убедиться, что она жива. Остановить ее слезы, пока они не убили все вокруг».
Он стоял на краю бездны в Лесу Кривых Зеркал. Его форма, скованная веками дисциплины, пошла трещинами. Из швов на перчатке Помятуна, из-под ребер, из самой вымороженной пустоты в груди вырвалось черное сияние. Не тьма Нави, а тьма тоски, обретшая форму. С хрустом ломающегося льда и шуршанием тысяч свитков его тело свернулось, сжалось, а затем выплеснулось наружу… в новом обличии.
Из клубка страдания, перьев черной Памяти и теней родился Ворон. Ворон, являющий правду Владычице Смерти. Обычно… Но сейчас появился не вещий глас Мораны, не мудрый Хранитель Памяти бренных душ, обреченных расстаться с ней, как только его перо касалось их. Этот Ворон был воплощением тревоги. Обращенный в свою вторую ипостась там, где это являлось кощунством.
Его перья казались нечесаными, взъерошенными, будто Помятуна только что вырвали из гнезда ураганом. Вместо глаз в черных впадинах горели две крошечные точки с фиолетовым отблеском. Он уже не мыслил. Он чувствовал – слепым, животным чутьем, тянущим его сквозь слои реальности, как иглу тянет к магниту. В мир Яви. К ней…