Таш Эниклис – Ворон и Жрица (страница 12)
Она растерянно присела на колени, глядя в воду на свое отражение – на последнюю иллюзию самой себя, – и понимала, что стала чумой. Неистребимой, потому что чтобы ее остановить, пришлось бы уничтожить саму Явь. И тишина, что воцарилась вокруг, готовилась к полному превращению Жрицы в неминуемый конец Жизни.
Лели не могла больше выносить это спокойствие, идеальную, бездушную чистоту внутри. Она должна была что-то почувствовать. Что угодно. Боль, гнев, страх – даже скверну, лишь бы не этот мертвящий, бесплодный и пустой звон в костях. Бездну, которую она сама же и выскребла в своей душе.
Она вскинула руки и вонзила ногти в ладони. Она давила, пока под ними не пошла темная, тут же сворачивающаяся кровь, даже что-то иное, холодное и безжизненное. Никакой боли. Лишь ощущение напряжения, как если бы она сжимала комок мерзлой земли.
С глухим стоном она откинулась и ударилась затылком о ствол Древнего Дуба. Раздался тупой, костяной звук. Ни вспышки в глазах, ни головокружения. Лишь легкая вибрация в черепе, будто ударили по пустому глиняному кувшину.
Жрица зажмурилась, отчаянно роясь в памяти, вытаскивая самые страшные, самые острые моменты: лицо матери, обращенное к ней в последний миг, полное не любви, а разочарования; холодное железо оков, впервые надетых на запястья; уход Ярина – каким она его представляла в своих самых черных кошмарах, с ледяным презрением в любимых глазах. Она раздирала эти образы, пытаясь вдохнуть в них жизнь, извлечь хоть каплю страдания.
Но… ничего. Одни лишь картинки. Беззвучные, безвкусные, беззапаховые. Как скучные иллюстрации в чужой книге. Скверна была вырезана, и вместе с ней исчезла сама способность чувствовать. Истина обрушилась на нее с неопровержимой ясностью: она перестала быть живой и стала инструментом. Идеальным, острым, смертоносным – и абсолютно пустым. Гробом для самой себя.
И в этот миг мир вокруг взревел. Оглушительный, сухой треск, как будто ломалась не кора, а сама ось мироздания. Свет – сизый, болотный свет Вещего Леса – померк, поглощенный стремительно набегающей тенью, плотной и голодной. Она лишала цветов, звуков, смысла. Тень из Нави. Стена между мирами, и без того тонкая из-за ее отравленных слез, теперь под давлением окончательной внутренней пустоты, треснула.
И сквозь разлом, сквозь ледяной вой расступающихся реальностей, донесся голос. Знакомый до мурашек в позвоночнике, до спазма в пустом месте, где когда-то было сердце. Ненавистный… Желанный… Единственный…
«Что ты с собой сделала, Лели?»
Голос Ярина. Но не холодный, не надменный. Сорванный, хриплый, полный сырого, отчаянного ужаса. Он звучал не в ушах, а прямо в той самой пустоте, которую она только что оплакивала.
«Я… не чувствую тебя. Ты как… мертвая. Ты как белое пятно на карте. Ты исчезла».
Он говорил это не ей. Он метался в своих ледяных покоях, в Чертогах Черного Безмолвия, и кричал в отчаянии самому себе, венцу из перьев, впивающемуся в запястья, стенам, что хранили крики вселенной. Он почувствовал, как та самая связь – ядовитая, больная, но живая, – та нить, что разделяла их обоих, но и соединяла, держала вдруг… оборвалась. И это оказалось невыносимее любой, самой изощренной, пытки.
И Лели услышала. Всей своей окаменевшей, мертвой сущностью. Его отчаянный вопль долетел до нее сквозь расстояние, реальность, хаос миров.
И случилось невозможное. В глубине звенящей пустоты, в самом центре безжизненного звона, что-то дрогнуло. Не боль. Не скверна. Нечто древнее и мощнее. Чистая, первозданная, животная жизнь. Та самая, которую она пыталась вырезать как болезнь.
Из глаз Жрицы, которые уже не могли плакать, хлынули слезы. Настоящие. Горячие, соленые, неконтролируемые и безутешные. Они были не золотыми и не идеальными, а мутными, смешанными с пеплом и болью, и жгли ей щеки. Она зарыдала. Судорожно, с хрипами и всхлипами, содрогаясь всем телом, как будто ее тошнило собственной, только что обретенной душой.
И каждая слеза, падая на берег Ручья Истинных Снов, творила чудо. Неконтролируемое, дикое и буйное. Из земли взрывались побеги не просто цветов, а целых экосистем: папоротники, которых не было в Лесу тысячи лет, алые лианы с запахом спелых волшебных фруктов, голубые мхи, светящиеся изнутри мягким светом. Воздух наполнился гулом невиданных насекомых и пением забытых птиц. Берег за несколько мгновений превратился в безумный, райский сад, где каждое растение билось в упоении жизнью, споря с соседом за место под солнцем.
Это была не магия Жизни как долга, а сама Жизнь как восстание из пепла. Как ответ на отчаяние, прорвавшийся из Нави. Как доказательство, что даже в мертвой пустыне может родиться лес, если в нее упадет хоть одна по-настоящему живая, горькая и исцеляющая слеза.
Лели рыдала, захлебываясь собственным воскрешением, а вокруг нее, под ногами и над головой, бушевала, цвела и пела та самая Явь, которую она едва не предала вечному, безмолвному покою.
Глотая свои живительные слезы, она запела. Надрывно и горько.
«Любовь – это боль! И она беспощадна!
Она выжигает огонь в пепелище…
И не заглушить голос сердца прощанием,
Когда две души искупления ищут.
Любовь – это меч, что отлит в кузне боли!
И ярость-палач рубит им наши души.
А мы подчиняемся злой его воле.
Своими руками любовь свою душим…»
Глава 5
Приказ Мораны был вбит в его сознание, как гвоздь из черного льда, и звенел с каждым ударом пустоты, что он теперь называл своим сердцем.
«Иди туда, где кончается порядок. Ищи корень Обряда в беспределе, который ему предшествовал».
Это было не поручение, а изгнание из холодного, но знакомого ада архивов – в преисподнюю дикую, первозданную и… дышащую.
Ворон пролетел Врата Молчания – арку из сросшихся ребер Немодрев, вековых старейшин, забытых еще до появления богов. И Чертоги Забвенных Летописей остались позади. То, что открылось перед ним, не имело ни пола, ни потолка, ни стен.
Степь Ветров Забвения раскинулась под небом цвета обсидиана, где вместо звезд зияли старые, незаживающие раны реальности. Здесь дули Забыватели – ветра, невидимые, вечно голодные духи, чье прикосновение стирало сам смысл вещей. Они не оставляли пустоты – лишь чудовищную полноту непонимания.
Помятун видел, как один из таких вихрей коснулся плывущего вдалеке призрака-скитальца. Тот не закричал. Он просто остановился, и его форма, прежде схожая с человеком, стала просто… скоплением чего-то неизвестного. Не камней и не плоти – просто «нечто». И скиталец застыл, навеки запертый в пытке осознания, что он есть, но никак не разберется, кто он и зачем здесь.
Дальше лететь было нельзя. Он снова обернулся собой и прижал руку в перчатке к груди, чувствуя, как щупальца ветра скребутся о его подлинность, пытаясь отковырять имя от должности.
Его путь лежал через Реку Студеных Воспоминаний. Она почти стояла, глубокая и неподвижная, и воды ее были жидким льдом, образованным из обрывков чужих чувств. От одного берега к другому тянулся мост из спин сгорбленных, окаменевших духов – тех, кто пытался пересечь ее вброд и застыл навеки. Стоя на этом мосту, Ярин слышал отголоски накала состояний: внезапный озноб стыда, обжигающий жар краткой радости, леденящую прохладу равнодушия.
Он смотрел вниз и видел фрагменты лиц: искаженные ужасом глаза, кричащий рот, улыбку, которая никогда не достигала глаз. Это были не души, а их шрамы, сброшенные в реку как мусор. Один такой рубец – вспышка панической любви – метнулся к поверхности, и Помятун, застигнутый врасплох, на миг почувствовал ее. Она обожгла его пустоту, как раскаленный уголь, и он едва не сорвался вниз. Перчатка вцепилась в ледяной парапет моста, и иней пополз по вороньим перьям.
За рекой начинался Лес Кривых Зеркал или Окаменевшей Памяти. Деревья здесь представляли собой переплетения из черной стеклянной крови земли, и каждое было зеркалом. Но отражения в них лгали. Они показывали не то, что есть, а то, что могло бы быть, или то, о чем душа томилась больше всего.
Мимо него, пошатываясь, прошел Безлик – дух, добровольно стерший свое «я». В зеркале вместо его пустоты танцевала яркая, смеющаяся тень, и Безлик бился о холодный камень головой, пытаясь уничтожить это напоминание о том, от чего он отказался. Из-за стволов выползали Зыбуны – существа из тени и тревоги. Они не нападали. Они шептали о ложных тропинках, о том, что он уже заблудился, что Морана забыла о нем, что Лели…
Он заставлял себя не слушать, но их слова вползали в сознание, затуманивая направление. Воздух здесь казался густым и сладким, как дурман, отдающий смрадом увядающих лилий, а время текло рывками, то ускоряясь, то замирая.
И повсюду, как мошкара, вились Тосковики. Бестелесные, похожие на клубы грязного тумана с двумя угольками-глазницами. Они чуяли малейшую искру чувства. Его свежая рана – напоминание о крепкой связи с Лели, – притягивала их, как магнит. Они пищали тонкими голосами, нашептывая обрывки его самых горьких мыслей: «Она забыла… Она спокойна… Ты один в этой пустоте…» Они питались не болью, а надеждой на избавление от нее, медленно высасывая из него даже то отчаяние, которое еще давало хоть какое-то ощущение жизни.