Тар Алексин – Пока город спит: страшные «сказки» (страница 8)
Знаю, что никто не запомнит ни имени, ни утра, ни этих качелей.
Стираю строчку, записываю в блокнот: «Парк. Лето. Страх. Всё по кругу».
Вечером город будто сбрасывает жару и тревогу. В окнах загорается мягкий свет. Из подъезда пахнет чужими ужинами и легкой прохладой.
Я захожу домой, Андрей уже ждёт, выглядывает из кухни с кружкой в руке.
– Ну что, как там? – говорит почти шёпотом. – Выглядишь усталой.
Я сбрасываю сандалии, кидаю рюкзак на банкетку у двери, прохожу к нему. Андрей целует меня в лоб, отступает, чтобы налить чай.
– Опять парк, да? – спрашивает тихо.
– Да, – я сажусь за стол, обнимаю кружку ладонями. – Утром там… собаки напали на девочку. Она выгуливала свою собаку, рано, в районе пруда. Самого нападения я не видела, конечно, – уже всё было оцеплено, полиция, журналистов почти не пускали. Но… Мать в больнице с дочкой, все на взводе. А в парке – будто ничего не случилось. Люди гуляют, дети катаются, а рядом эта лента…
Андрей кивает – слушает внимательно, не перебивает.
– Тяжело это всё, – говорю, глядя в чашку. – Чувствуешь себя чужой, как будто только ты замечаешь, что тут что‑то не так. Все остальные делают вид, что всё по‑старому.
– Может, так им проще, – вздыхает Андрей, – если каждый раз всерьёз задумываться о плохом, можно и с ума сойти.
Улыбаюсь, уткнувшись ему в плечо:
– А ещё сегодня начальница заставила писать «без драмы», «несчастный случай». Я весь день крутила одну и ту же фразу, а она всё равно не казалась настоящей.
Мы говорим о чём‑то постороннем: кто кого смешнее разыграл в редакции, что на обед было у Вики, как спорили о чём‑то глупом. На мгновение я забываю про парк, про ленту, про тревогу – всё кажется обычным, настоящим.
Позже, когда Андрей засыпает первым, я долго хожу по квартире. Слышу, как в коридоре хлопает дверь, как по двору стучат каблуки, как за стеной кто‑то поёт. Всё кажется мирным, но тревога после парка будто не уходит – застревает внутри, в самом воздухе, в отражении тёмного окна.
В выходные Андрей вытаскивает меня из дома «просто так, для настроения».
Мы идём в парк, который днём живёт своей, шумной и радостной жизнью. Уже у входа слышны гудки электромобилей и весёлый перебор мелодии на карусели – где‑то вдалеке пищит пластмассовый паровозик, а рядом с билетной кассой спорят дети, кто будет кататься первым.
Возле ларька очередь: народ покупает сладкую вату, девушка держит за руку малыша, чтобы не убежал прямо на дорожку. Андрей шутит, что в такую жару надо бы запускать «ледяные горки», но сам стоит терпеливо, выбирая мороженое.
В стороне мальчишки пробуют выиграть мягкую игрушку – бросают кольца на бутылки, мимо летит чей-то резиновый мяч, мама зовёт дочку покататься на лебедях.
Я невольно улыбаюсь: детство, оказывается, никуда не ушло – просто теперь смотришь на него чуть со стороны.
За деревьями слышна музыка, кто-то фальшиво играет на гитаре, а на другой аллее – очередь на «Солнышко», дети визжат от восторга, но через секунду притихают, когда аттракцион начинает вращаться быстрее.
Мы садимся на скамейку под деревьями, делимся мороженым, смотрим, как мимо проходят семьи, спорящие о сдаче, кто-то наспех вытирает ребёнку губы после сладкой ваты.
Андрей рассказывает, как в детстве уронил в пруд свой мячик, я вспоминаю, как боялась кататься на цепочной карусели, но каждый раз всё равно покупала билет.
В такие минуты особенно остро чувствуешь: всё настоящее – вот оно, здесь, в солнце, в смехе, в очередях за билетами.
Но даже в этом шуме есть какой-то «просвет» – секунда, когда музыка смолкает, и становится слишком тихо. Я смотрю на дальние дорожки – там, где летом всё ещё прохладно в тени, где трава чуть гуще, чем на солнце, а люди проходят быстро, не задерживаясь. Кажется, что за весёлым шумом здесь всегда что-то скрывается, но никто не хочет смотреть в ту сторону слишком долго.
Я спрашиваю Андрея совсем тихо:
– Всё-таки… почему здесь всё это происходит?
Он долго не отвечает, смотрит на детскую карусель:
– Может, потому что здесь все делают вид, что ничего не видят…
Я держу его за руку. Мы идём дальше – среди смеха, криков, музыки и солнца, и всё равно в самом центре праздника есть тревога, которую не спрятать ни за одним билетиком, ни за самой звонкой песней.
Прошло несколько дней – парк снова зажил своей обычной жизнью: смех на аллеях, работающие карусели, запах сахарной ваты. Даже кажется, само лето забыло про тревогу, которая недавно жила здесь в каждом взгляде. Только на дальних тропинках трава до сих пор не поднялась – место не отпустило того утра, словно земля сама помнит чужую боль.
А потом – очередная новость. В редакции коротко бросили: «Мальчик пропал. Опять Балатовский».
В этот раз меня попросили не просто «отразить сводку» – мама мальчика сама позвонила в редакцию, просила: напишите статью, вдруг кто-то видел, вдруг хоть кто-то поможет.
Мы договорились встретиться в парке.
Когда я пришла, мать уже ждала, сидела на краю аллеи, неподвижно, будто приросла к лавке. Она не поднимала головы, только время от времени теребила пальцами листок с фотографией сына.
Вид у неё был такой, будто она за ночь постарела лет на десять: глубокие тени под глазами, запавшие щёки, губы всё время в неуверенном движении, как у человека, который пытается шептать, но слова не складываются. Пальцы исцарапанные – видно, срывала заусенцы в беспамятстве, на запястье болтался браслет с детской подвеской, сделанной явно ребёнком – пластмассовый слонёнок облупился, оставив белую царапину на боку.
Иногда она кидала взгляд вдоль дорожки, где играли дети, – и её глаза становились мутными, словно видела не то, что происходит вокруг, а что-то только ей ведомое. Сидела, не сводя глаз с дорожки, сжавшись в комок, будто сама стала частью этой скамейки.
Вокруг лето шло своим чередом: люди продолжали смеяться у карусели, дети спорили у палатки с мороженым, женщины обсуждали новость дня. Но теперь, если всмотреться, на каждом третьем столбе – объявление с фотографией мальчика. «Пропал. Был одет в зелёную футболку, рюкзак, рост такой-то…»
Бумага кое-где оторвалась или промокла после недавнего дождя, но новые объявления появлялись снова – будто не давали парку забыть.
Я сама, перебирая блокнот, невольно замечала, как даже дети, пробегая мимо, косились на эти листки, а взрослые ускоряли шаг, стараясь не читать лишний раз.
Мы разговаривали тихо, почти шёпотом:
– Он не мог сам уйти, – сказала она, показывая снимок. – Я не знаю, почему всё это случилось… Но, может быть, если напишете, кто-то откликнется?
Несколько раз она срывалась – то резко вскакивала, чтобы поправить плакат, то вновь садилась, словно ноги подламывались. Казалось, она уже перестала надеяться, но не могла позволить себе уйти – в каждом её движении жила немая просьба: «Заметьте меня, помогите, посмотрите, может, вы что-то знаете».
Я пообещала сделать всё, что смогу. Полиция приезжала в парк утром: они опрашивали сотрудников, прохожих, пытались восстановить маршрут мальчика. Теперь – уже только редкая патрульная машина на дороге, и всё.
Когда мы закончили разговор, я отошла от лавки и услышала, как у ларька женщины перешёптываются:
– Да это место проклятое… В прошлом году ведь тоже мальчишка пропал, нашли только осенью, и то случайно.
Лето двигалось к концу, и город учился не вспоминать. Только некоторые дети теперь обходили стороной ту самую тропу за прудом, а взрослые начинали говорить: «Туда не ходи, там болотина… Там всякое случается».
Плакаты с фотографией мальчика быстро блекли, с них облезала бумага, но мать всё равно приходила туда каждый вечер. Она не разговаривала ни с кем, только смотрела на дорожку, будто ждала – сейчас он выйдет, и всё закончится. Сидела там упрямо, будто её присутствие могло повернуть время назад.
Через месяц его нашли – случайно, за тополями, в болотистой низине, где никто обычно не гуляет. Грибник увидел, что‑то странное в высокой траве. Полиция быстро оцепила место, журналистов не подпускали.
В газетах написали коротко: «Тело найдено, обстоятельства уточняются». Подробностей никто не рассказывал, но по городу разошлось сразу: «Всё, надежды не осталось».
Я пришла туда позже, когда убрали все ленты и следы. Осталась только тишина, затхлый запах воды, клочок грязной ткани на ветке.
Возле ларька женщины опять шептались:
– Видишь, там, где болото, всегда кто‑то пропадает. Леший забирает.
В тот вечер дома я долго смотрела в потолок, перебирая в памяти детали – улыбку матери на скамейке, блеклый плакат, полицейские записки. Поняла вдруг: хуже самой неизвестности только момент, когда правда становится явью – когда даже город старается забыть, чтобы не заболеть этим страхом.
Скамейка, где она ждала, теперь пустовала даже в самые тёплые вечера. Прохожие невольно выбирали другую, как будто чужое горе ещё оставалось здесь – незаметным пятном на гладком дереве.
Иногда кажется: только трава помнит, что было – всё остальное лето снова улыбается, играет, шумит. Но стоит пройти по той самой тропе, и внутри возникает знакомый холод: здесь ещё недавно искали мальчика, а теперь играют дети – будто ничего не случилось.
Я понимаю, что боюсь не собак. Не лешего. А самого этого места. Его привычки хранить чужие следы и каждый раз притворяться, что ничего не произошло.