Таисия Зарецкая – Пансионат "Белая сирень" (страница 8)
— Здесь редко бывают ответы, Софья Андреевна. Здесь чаще бывают вещи, которые всю жизнь лежали не на своём месте.
Она пошла дальше, и Софья последовала за ней, понимая, что старшая сестра сказала достаточно, чтобы подтвердить: письмо не было случайностью, но недостаточно, чтобы это знание можно было использовать. В конце коридора они поднялись по узкой лестнице на второй этаж, где было заметно тише. Здесь не слышалось ни музыки, ни разговоров персонала, только далёкое гудение отопления и редкие звуки из комнат: кашель, шорох, приглушённый голос телевизора, стук чашки о блюдце. Двери были пронумерованы небольшими латунными табличками. Номер двенадцать находился почти в самом конце восточного крыла.
Комната оказалась действительно хорошей: просторная, с высоким потолком, старинным шкафом, письменным столом у окна, узкой кроватью с белым покрывалом и креслом, обитым светлой тканью. Всё было чистым, удобным, тщательно нейтральным, как в дорогих местах, где уют создают не любовью, а стандартом. Окна выходили в сад. Из комнаты был виден пруд, беседка и заросли сирени у ограды, а дальше — чёрная линия леса, постепенно растворяющаяся в зимнем сумраке.
Анфиса Лукинична поставила сумку у шкафа, подошла к окну и сразу задёрнула одну из штор.
— Вы правда считаете, что от стекла тянет? — спросила Софья.
— Я считаю, что ночью не надо смотреть туда, откуда кто-то может смотреть в ответ.
Она сказала это так буднично, что Софья не сразу поняла, была ли фраза суеверием, предупреждением или старой привычкой, пережившей причину, из-за которой возникла.
— Кто?
Анфиса Лукинична разгладила край шторы.
— Те, кто не спит.
— Постояльцы?
— И они тоже.
Софья положила папку на стол и почувствовала, как в комнате, несмотря на тепло батарей, сохраняется лёгкая сырость старых стен. Этот запах невозможно было убрать: он был глубже ремонта, глубже штукатурки, глубже новой краски, и в нём чудилось что-то подземное, холодное, связанное с закрытыми помещениями, где долго не открывали окна.
— Анфиса Лукинична, — сказала она, — перед смертью постояльцы действительно говорили: «Она снова пришла за своими детьми»?
Старшая сестра стояла к ней спиной. На несколько секунд её фигура застыла у окна так неподвижно, что казалось, она не дышит.
— Говорили.
— Все четверо?
— Все, кто успел.
— А кто не успел?
Анфиса Лукинична повернулась. Лицо её было спокойно, но эта спокойность не успокаивала.
— Иногда человек умирает молча. Это не значит, что ему нечего было сказать.
Софья медленно села на край кресла. Ей вдруг стало ясно, что разговор с этой женщиной нельзя вести как обычный опрос. Анфиса Лукинична была не испуганной сотрудницей, не свидетельницей, готовой облегчить душу, и не пожилой суеверной сиделкой, которую можно расположить терпением. Она сама была частью дома, такой же несущей конструкцией, как лестницы, балки и стены; возможно, треснувшей, возможно, давно прогнившей в каком-то месте, но всё ещё удерживающей на себе тяжесть чужой тайны.
— Вы боитесь? — спросила Софья.
Сестра посмотрела на неё почти с жалостью.
— Я давно.
— Чего именно?
— Того, что память вернётся не к тем.
— А к кому должна?
Анфиса Лукинична не ответила. Вместо этого подошла к двери, проверила, как она закрывается, затем положила на стол маленький латунный ключ с биркой.
— Ужин в семь. Внизу, в белой гостиной. Если ночью понадобится помощь, кнопка у кровати. В западное крыло не ходите. Не потому, что Константин Львович велел, а потому что дом не любит, когда туда приходят раньше времени.
— Вы говорите о доме так, будто он живой.
— Нет, — сказала она тихо. — Живые хотя бы иногда умирают.
Софья не успела ответить. Из коридора вдруг донёсся звук, похожий на мягкий удар ладони по дереву, затем ещё один, и ещё, будто кто-то шёл вдоль дверей и осторожно касался каждой, не решаясь постучать. Анфиса Лукинична резко подняла голову. Её лицо изменилось так быстро, что Софья впервые увидела под старческой сдержанностью настоящий страх.
— Оставайтесь здесь, — сказала она.
— Что это?
— Проверка.
— Какая проверка?
Анфиса Лукинична уже открыла дверь, но задержалась на пороге и обернулась.
— Перекличка.
Она вышла в коридор, прикрыв за собой дверь, но не до конца, и Софья, вопреки прямому предупреждению, поднялась и подошла ближе. Сквозь узкую щель был виден кусок коридора, жёлтый свет ламп и тень старшей сестры на стене. Стук повторился дальше, уже у другой двери, затем послышался слабый женский голос, такой старый и тонкий, что слова сначала нельзя было разобрать. Потом голос стал чуть громче, и Софья услышала:
— Не открывайте, дети. Пока вас не назовут, не открывайте.
Где-то в глубине коридора другая дверь скрипнула. Анфиса Лукинична произнесла что-то тихо и строго, как говорят с человеком, которого нельзя напугать ещё сильнее. Затем показалась Элеонора Платоновна Вяземская. Она стояла босиком, в длинном светлом халате, и седые волосы её были распущены по плечам. При дневном свете в холле она казалась просто очень старой женщиной с остатками былой красоты, но сейчас, в жёлтом коридорном свете, её лицо выглядело не старческим, а детски испуганным, как будто возраст был только тонкой маской, которая внезапно сползла, открыв девочку, много лет простоявшую за ней в темноте.
— Она пришла? — спросила Элеонора Платоновна.
— Нет, Элечка, — ответила Анфиса Лукинична удивительно мягко. — Никто не пришёл. Вы замёрзнете. Идёмте в комнату.
— Она считала кровати, — прошептала Вяземская. — Я слышала. Сначала у маленьких, потом у старших. А Варю опять не нашли.
Софья почувствовала, как имя Варя прошло по ней слабым холодом. Варвара. Имя из оглавления будущей истории, из письма, из той части прошлого, которую она ещё не знала, но которая, кажется, уже знала её.
Анфиса Лукинична взяла балерину под руку, но та вдруг повернула голову к двери Софьиной комнаты. Их взгляды встретились через узкую щель, и в глазах Элеоноры Платоновны появилось выражение не безумия, а узнавания, настолько ясного и мучительного, что Софья невольно сделала шаг назад.
— Ты выросла, — сказала старуха, глядя прямо на неё. — А нам говорили, что ты не выживешь.
Анфиса Лукинична резко закрыла собой обзор, но было поздно: слова уже вошли в комнату и остались в ней, как запах, который нельзя проветрить.
— Элеонора Платоновна устала, — громко произнесла старшая сестра, словно обращаясь не к Софье, а к самому дому. — Ей нужно спать.
Дверь соседней комнаты закрылась, шаги удалились, коридор снова стал почти тихим. Почти, потому что где-то за стеной ещё некоторое время слышалось неясное шуршание, похожее на то, как ребёнок водит ладонью по обоям в темноте, считая цветы, трещины или имена, которые ему велели забыть.
Софья медленно вернулась к столу и села. Папка с письмом и бабушкиной фотографией лежала перед ней, но теперь эти предметы уже не казались началом расследования. Они казались поздними, почти беспомощными свидетельствами того, что история началась задолго до неё и, возможно, не нуждалась в её согласии, чтобы продолжиться.
Она открыла папку, достала фотографию Веры Павловны и снова посмотрела на стёртый штамп усадьбы. Затем перевернула снимок, перечитала надпись на обороте и впервые подумала не о том, что бабушка скрывала, а о том, кого она пыталась защитить своим молчанием. За окном быстро темнело. В саду у ограды мёртвые кусты сирени становились всё более похожими на толпу неподвижных фигур, и хотя штора закрывала только половину окна, Софья долго не решалась подойти и задёрнуть вторую.
Внизу, где-то под полом, под первым этажом, под всеми новыми покрытиями, свежими красками, медицинскими регламентами и спокойным директорским голосом, старый дом будто сделал первый глубокий вдох.
Глава 4. Белая гостиная
К ужину Софья Андреевна спустилась не сразу, хотя часы на каминной полке в её комнате, маленькие, бронзовые, с фарфоровым циферблатом и почти неслышным ходом, уже несколько минут показывали без четверти семь. Она успела разобрать сумку, повесить пальто в старый шкаф, где пахло лавандовым саше и сухим деревом, умыться холодной водой, переодеться в тёмное шерстяное платье, удобное и достаточно строгое, чтобы не выглядеть ни гостьей, ни проверяющей, ни человеком, который боится собственного отражения. Но больше всего времени заняло не это, а попытка привести в порядок мысли, которые после слов Элеоноры Платоновны больше не хотели выстраиваться в привычную профессиональную последовательность.
«Ты выросла. А нам говорили, что ты не выживешь».
Эта фраза никак не укладывалась в объяснение возрастной спутанностью, хотя Софья, разумеется, могла бы при желании найти и такое объяснение. Старый человек увидел незнакомое лицо, наложил на него образ из прошлого, воспроизвёл фрагмент травматической памяти, где кто-то когда-то выжил или не выжил, а затем тревога, вечернее время, новая обстановка и общий фон пансионата придали словам пугающую точность. Так сказала бы она сама, если бы консультировала родственников и не была вовлечена. Так она, вероятно, и скажет, если понадобится произнести что-то успокаивающее вслух. Но внутри эта формулировка не удерживалась, потому что слишком многое уже совпало в точках, где совпадения обычно начинают терять невинность: письмо без подписи, запах сирени, штамп на бабушкиной фотографии, фамилия Горчакова в странной реакции Анфисы Лукиничны, теперь ещё и взгляд старой балерины, в котором было не безумие, а узнавание.