18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Таисия Зарецкая – Пансионат "Белая сирень" (страница 10)

18

Сухово-Кобылин усмехнулся.

— Память ничего не возвращает. Она вымогает.

— Что именно?

— Признание, которого не заслуживает.

— Почему не заслуживает?

— Потому что всё, что не было сказано вовремя, к старости становится либо ложью, либо пошлостью.

— Это удобная позиция для человека, который всю жизнь работал с чужими признаниями.

Старик впервые посмотрел на неё с настоящим интересом. Не доброжелательным, но живым.

— Вам говорили, что вы дерзки?

— Мне чаще говорили, что я задаю неприятные вопросы.

— Это одно и то же, если собеседник умнее вас.

— А если нет?

— Тогда он отвечает.

Раиса Глебовна тихо рассмеялась, Аркадий Наумович неожиданно записал что-то в блокнот, а Верещагин, казалось, остался доволен тем, что разговор приобрёл почти светский характер. Только Анфиса Лукинична у двери стояла неподвижно и смотрела не на тех, кто говорил, а на пустое кресло у дальней стены, стоявшее чуть в стороне, будто для человека, который ещё не пришёл.

Софья заметила это кресло. Оно было старое, с высокой спинкой, обитое выцветшей голубой тканью, и на сиденье лежал сложенный детский плед, слишком маленький для взрослого, слишком явно не принадлежащий общему интерьеру. Возможно, его оставил кто-то из персонала, возможно, это была вещь одного из постояльцев с нарушенной памятью, но в тщательно выстроенной гостиной этот плед выглядел как ошибка, на которую никто не хотел обращать внимания.

— А где Николай Александрович? — спросила Софья, не глядя на Верещагина.

Директор ответил почти сразу.

— Он ужинает в своей комнате.

— Всегда?

— Часто. Общие мероприятия его утомляют.

— Неужели вы уже добрались до Николая? — произнесла Раиса Глебовна. — Поздравляю, Софья Андреевна, вы оказались здесь меньше часа, а уже нашли главную местную икону молчания.

— Раиса Глебовна, — в голосе Верещагина впервые прозвучало предупреждение.

— Ну что вы, Константин Львович, я же не сказала ничего тайного. У нас тут, как известно, тайн нет, только медицинская конфиденциальность, семейная деликатность и историческая ценность объекта.

Аркадий Наумович поднял карандаш.

— Строго говоря, это три разные категории сокрытия информации.

— Аркадий Наумович, — устало сказала Раиса Глебовна, — вас когда-нибудь били за занудство?

— В детстве, вероятно, — ответил он после небольшой паузы. — Но я этого не помню.

Элеонора Платоновна вдруг вздрогнула, словно слово «детство» коснулось её не слуха, а кожи. Софья заметила это и пересела чуть ближе к ней, но не слишком близко, чтобы не напугать.

— Элеонора Платоновна, мы уже виделись сегодня.

Балерина посмотрела на неё с выражением почти вежливой растерянности.

— Простите, дорогая, я иногда путаю последовательность встреч. В старости жизнь становится похожа на репетицию, где все сцены перемешали, а суфлёр умер до третьего акта.

— Вы сказали мне одну фразу в коридоре.

— Я много чего говорю в коридорах. Это безопаснее, чем говорить в комнатах.

— Почему?

Она улыбнулась, и улыбка на её старом лице вдруг стала юной, кокетливой, почти неуместной.

— В комнатах стены слушают серьёзнее.

Верещагин подошёл к столу с графином воды и бокалами, словно случайно переместившись ближе к ним. Софья отметила это, но продолжила мягко:

— Вам показалось, что Вы меня знаете.

— Не показалось, — сказала Элеонора Платоновна тихо.

В гостиной снова стало тише. Даже Раиса Глебовна перестала улыбаться.

— Тогда откуда? — спросила Софья.

Балерина долго рассматривала её лицо. В этом взгляде не было ни прямого страха, ни простого узнавания; скорее мучительное усилие достать нужное слово из глубины, где оно было перевёрнуто, присыпано временем и чужими объяснениями. Её пальцы медленно гладили край шали, повторяя одно и то же движение.

— У вас глаза не ваши, — сказала она наконец. — То есть ваши, конечно. Простите. Я говорю как старая сумасшедшая, а мне всегда хотелось стареть красиво. Но глаза иногда переходят по наследству не от родителей, а от тех, о ком в семье запрещали спрашивать.

— Элечка, — Анфиса Лукинична произнесла это имя негромко, но в нём было предупреждение.

Элеонора Платоновна повернула голову к ней.

— Я уже не девочка, Анфиса. Меня нельзя поставить в угол.

— Я и не ставлю.

— Нет, ставите. Всех нас ставите. Только углы теперь мягкие, с кнопкой вызова и таблеткой на ночь.

Раиса Глебовна издала короткий смешок, но в нём не было веселья.

— Боже, как красиво. Элеонора, вам надо было не танцевать, а писать мемуары.

— Я пыталась. Но каждый раз, когда доходила до детства, страницы оставались пустыми.

Аркадий Наумович поднял взгляд.

— Пустота тоже является данными, если она повторяется системно.

— Ваши данные, Аркадий Наумович, однажды нас всех похоронят в таблице, — сказала Раиса Глебовна.

— Похоронят нас врачи, Раиса Глебовна. В таблице я лишь пытаюсь понять порядок.

— Порядок чего? — спросила Софья.

Математик замялся. Карандаш в его пальцах дрогнул, потом он закрыл блокнот ладонью, как школьник, которого поймали на списывании.

— Ничего существенного.

— Смертей? — уточнила она.

Верещагин поставил бокал на стол чуть громче, чем требовалось.

— Софья Андреевна, возможно, мы обсудим это завтра в рабочем порядке.

— Нет, — неожиданно сказал Аркадий Наумович. — Пусть спросит сейчас. Если человек приехал из-за смертей, странно делать вид, что её интересует меню.

Это был первый голос в комнате, прозвучавший не как светская реплика, а как настоящая усталость от общего спектакля. Математик открыл блокнот, перелистнул несколько страниц и посмотрел на свои записи с выражением почти болезненного стыда, будто расчёты, которые он вёл, были одновременно необходимыми и непристойными.

— Я не суеверен, — сказал он. — Суеверие есть ленивый способ придать хаосу смысл. Но хаос, если его долго наблюдать, иногда оказывается плохо замаскированной структурой. За последние три месяца умерли Вера Никитична Оболенская, Пётр Ильич Барятинский, Аглая Романовна Кнорринг и Михаил Осипович Танеев. Возраст, диагнозы, всё убедительно. Но порядок смертей совпадает с порядком комнат, в которых они жили в первые недели после поступления, до переселения. Не нынешних комнат, а первоначальных.

— И что это значит? — спросила Софья.