Странник – Три лица милосердия. Спешите делать добро... (страница 2)
Но главное — анатомический театр.
Страшное место для постороннего. Для Семёна — храм.
При госпитале была своя «анатомия» — так называли комнату, где препарировали трупы. Там пахло формалином и смертью. Туда боялись заходить даже фельдшеры. А Шангин приходил туда затемно, при свечах, и учился. Сначала просто смотрел, как работает штаб-лекарь. Потом начал помогать — подавать инструменты, держать, фиксировать. Потом ему доверили резать самому.
Десять лет — с 1769 по 1780 — он учился. Не в университете. Не у профессоров. В госпитале. На ошибках. На трупах. На живых — потому что живые в барнаульском госпитале были редкостью. Сюда привозили умирать: горнорабочие с чахоткой, шахтёры с травмами, заводские мужики с гангреной. Лекарств не хватало. Врачей — тем более. Хирургия была грубой, наркоза не существовало, асписин ещё не изобрели, антибиотики — фантастика.
И в этом пекле, год за годом, из писаря и ученика, рос врач.
В 1780 году — звание подлекаря.
Первая ступень. Маленькая. Но — своя.
Его карьера складывалась странно. Он не искал лёгких путей — не потому что был святым, а потому что не умел иначе. Когда в 1782 году начальник заводов Борис Иванович Меллер назначил его «при здешней казенной аптеке» начальником — ответственным за лекарства, за их хранение и расход, — Шангин не обрадовался. Он вообще редко радовался. Он принимал назначение как приказ: надо — значит надо.
Шесть лет — аптека. Счета, рецепты, споры с поставщиками. Снова бумаги — как в детстве, когда он сидел писцом в Канцелярии. Но теперь бумаги пахли мятой и хиной.
Потом — Москва. Главный госпиталь. «Для усовершенствования медико-хирургической науки» — так записано в бумагах.
Два года в Москве. В столице, где хирурги оперируют под хлороформом (уже!), где есть библиотеки и свежие журналы, где можно спросить у профессора, а не гадать в потёмках. Шангин вернулся другим — не по чину (чин остался прежним: лекарь), а по глазам. В его взгляде появилась та спокойная уверенность, которая приходит только после того, как увидишь достаточно смерти — и поймёшь, что её можно отодвинуть, но нельзя победить.
А потом — долгая, длинная, серая служба.
1790–1795: Колывано-Воскресенские заводы. Те же шахты, те же бараки, тот же запах пота и гноя.
1795–1799: уездный лекарь, заведует всей медицинской частью. Такой объём работы, что человек со стороны ужаснулся бы. Шангин не ужасался. Он просто работал.
В 1799-м — болезнь. Увольнение. Казалось — конец. Штаб-лекарский чин дали на прощание, как пенсию, как поглаживание по голове: «Отдохни, голубчик, довольно надрывался».
Отдых продлился чуть больше года.
В декабре 1800-го Шангин снова в седле. Снова Барнаульский госпиталь. Плюс одиннадцать заводских лазаретов. Плюс аптека. Плюс отчёты. Плюс проверки. Плюс подчинённые — лекари Залесов и Фёдоров, два подлекаря и двадцать три ученика. Двадцать три мальчика, которых надо учить, кормить, одевать, ставить на ноги.
Он справлялся.
В 1807 году — чин коллежского асессора. Это уже дворянство. Семён Иванович Шангин, сын приказного служителя, стал потомственным дворянином русской империи.
Он не носил мундир с гордостью. Он надевал его по праздникам. В остальные дни — рабочий халат, заскорузлый от йода и крови.
Но дело не в чинах.
Дело в том, что Шангин начал революцию. Тихую. Без выстрелов и манифестов. Революцию в головах и в быту.
Он ввёл регулярную дезинфекцию бараков. Сейчас это кажется очевидным. В 1840-е годы — безумие. Не было ни науки о бактериях, ни понимания, как именно передаётся зараза. Шангин действовал на нюх — в прямом и переносном смысле. Он чуял, что вонючий, грязный, забитый людьми сарай убивает быстрее любой болезни. И он требовал: мыть, проветривать, менять бельё.
Начальство кривилось: «Где взять белё? Где взять людей? Где взять время? У нас план, прибыль, руда, металл!» Шангин слушал и повторял: «Болезнь — не кара. Болезнь — следствие условий жизни. Лечить надо не только тело, но и быт».
Он контролировал качество пищи в рабочих столовых. Заходил на кухни, заглядывал в котлы, нюхал хлеб. Повара его боялись — не потому, что он кричал. Он никогда не кричал. Он говорил тихо, и в этой тишине было что-то более страшное, чем любой окрик.
Он боролся с антисанитарией как с личным врагом. И этот враг сдавал позиции — медленно, со скрипом, по дюйму, но сдавал.
1848 год. Алтай захлестнула холера.
Сегодня мы знаем про холерный вибрион, про пути передачи, про гигиену рук. Тогда — ничего. Только паника. Только тела, синеющие за несколько часов. Только мёртвые дети в мокрых пелёнках.
Шангин работал сутками.
Он заходил в самые заражённые районы. Без скафандра, без антибиотиков, без вакцины. С мылом, водой и инструкцией. Он организовывал карантины — жестокие, непопулярные, спасающие жизни. Обучал фельдшеров на ходу — бери, делай, запоминай, завтра может быть уже поздно.
Он лично водил бригады по баракам. Нёс в руках свёрток — лекарства? Нет, не только. Листки бумаги, исписанные крупным, разборчивым почерком: «Как мыть руки», «Куда сливать воду после больного», «Что делать, если началась рвота».
Инструкции по гигиене. Первые в Сибири.
Кто их читал? Плохо грамотные мужики, бывшие крепостные. Шангин не читал им нотации. Он сам вставал у печки и показывал: вода должна быть горячей, золой мыть, бельё менять, не сидеть на сквозняке, не пить из одной кружки.
Это было просветительство чистой воды. Не книжное, не кабинетное. Грязное, мокрое, страшное.
И оно работало.
Холера отступила. Ненадолго.
В 1860-м — снова. В 1870-м — третья волна.
Тиф. Сыпной. Брюшной. Возвратный. Смерть косила рядами. Молодые гибли за неделю, старики — за три дня.
Шангин был уже не молод. Ему перевалило за шестьдесят. Но он работал так же, как в тридцать — по восемнадцать часов, без выходных, без сна.
Вот что значит — быть врачом на горных заводах в XIX веке.
Он хотел большего. Он требовал сокращения рабочего дня при болезни. Требовал оплаты больничных. Требовал отдыха — не роскоши, а условия выживания.
Начальство отмахивалось. Иногда соглашалось — по мелочам. Чаще — нет.
Шангин не замолкал.
Он писал рапорты, объяснительные записки, докладные. Вновь и вновь возвращался к одному и тому же: прибыль не стоит человеческой жизни. Если заводчанин работает в лихорадке, он не просто умрёт сам — он убьёт десятерых рядом.
Его не слушали. Но молчать он не умел.
При госпитале он создал читальню. Собрал книги по медицине, естествознанию, литературе. Место, где фельдшер мог вечером сесть с книгой и не краснеть от своей безграмотности.
Он учил их грамоте. Сам. После смены. Уставший, с красными от бессонницы глазами. Сидел с учениками как когда-то с теми двадцатью тремя мальчишками — терпеливо, спокойно, без крика.
«Человек, знающий, как устроен его организм, бережёт себя, — говорил он. — А тот, кто читает, — не сходит с ума от тоски в долгие зимние вечера».
Он не просто лечил тела. Он пытался лечить души. Знанием. Книгой. Мыслью.
Это был его главный госпиталь — библиотека.
А ещё — сад.
Барнаульский ботанический сад. Не его заслуга — так утверждают историки. Ещё в 1771 году академик Паллас писал про «каменную аптеку с садом, в коем растут всякие травы». Шангину тогда было четырнадцать, он служил учеником и вряд ли закладывал аллеи.
Но Шангин — расширил. Укрепил. Превратил аптекарский огород в настоящий ботанический сад.
Он построил оранжерею («ронжерея» — писали в бумагах). Собрал больше четырёхсот видов растений — сибирских и китайских. Разводил ревень — для лекарств, для настоек, для экономии казённых денег.
Представьте себе: каждую весну, после холеры и тифа, когда госпиталь пустел, Шангин выходил в сад. Снимал халат. Надевал перчатки — не хирургические, а садовые. И копался в земле. Сажал, поливал, пропалывал. Он говорил, что земля лечит не хуже хины.
Может быть, это была правда.
Руководитель Главного оспенного комитета.
Звание звучит скучно. А за ним — тысячи спасённых жизней. С 1808 года Шангин организовывал прививание предохранительной оспы на заводах, рудниках, в селениях.
К 1817 году привито 16811 человек. «Коих благополучно все выздоровели» — так записано в отчёте.
Сухие цифры. За каждой — мать, которая не хоронит ребёнка. Отец, который не зарывает в мёрзлую землю третьего по счёту младенца. Это был подвиг. Тоже тихий. Тоже незамеченный.
Шангин не только лечил и учил. Он исследовал.
Блестящий знаток алтайской флоры. Специалист по минералогии. В 1786 году с экспедицией Шпрингера прошёл вглубь Алтайских гор — описал верховья Иртыша и Бухтармы. В 1802 году вышла его работа «Об алтайских минералах».
Член Русского географического общества. Учёный. Краевед. Ботаник.
Ему было тесно в одной профессии. Он распирал рамки, как молодое дерево — горшок. Ему нужно было всё: и лечить, и учить, и сажать, и описывать, и открывать.
И он успевал.