реклама
Бургер менюБургер меню

Странник – Ключ. Голос из-под земли. Никольский источник (страница 3)

18

Андрей вышел из башни. Солнце уже клонилось к западу, длинные тени легли на асфальт, и в этом свете тюремный двор вдруг показался ему не местом наказания, а местом, где что-то забыли. Что-то очень важное, что нельзя было оставлять здесь.

— Пойдёмте, — сказал он. — Покажете мне, где был главный вход.

— Я же говорил — у реки.

— Вот и покажете.

Они спустились к Барнаулке. Берег был пологим, заросшим иван-чаем и лопухами. Вода — мутная, неглубокая — несла какой-то мусор: ветки, пластиковые бутылки, обрывки пакетов.

— Здесь была лестница, — краевед показал на пустое место между деревьями. — Каменная, широкая. Начиналась прямо от воды и шла наверх, к собору. По ней поднимались паломники. Некоторые — на коленях. Особо усердные — с молитвой на каждую ступеньку.

— И ничего не осталось?

— Ничего. Разобрали на фундаменты домов. После войны здесь бараки стояли. Потом их снесли. Теперь — пустырь.

Андрей посмотрел на гору. Сейчас она выглядела обычной — сосны, кустарник, редкие старые дома наверху. Но если прищуриться, если заставить себя не видеть проволоку и вышки — можно было различить очертания.

— А собор? — спросил он. — Где именно он стоял?

— Там, где сейчас склад. — Краевед кивнул в сторону длинного приземистого здания из красного кирпича. — Часть его стен сохранилась. Фрагменты колоннады, окон, дверей. Но чтобы это увидеть, нужно попасть внутрь. А это — ещё одно разрешение. И ещё одна подпись. И ещё одна неделя ожидания.

— Стоит?

Краевед посмотрел на него долгим взглядом.

— Я вам так скажу, молодой человек. Есть вещи, которые стоит увидеть, даже если они прячутся за колючей проволокой. Особенно — если прячутся. Потому что то, что пытались спрятать, — оно самое настоящее.

Они постояли у воды. Андрей нагнулся, тронул пальцами песок. Холодный. Мокрый. Обычный.

— А источник? — спросил он. — Никольский. Он где?

— На том берегу. Под горой. Сразу за тюремной стеной. Там сейчас храм-часовня и купель. Но это — уже другая история.

— Расскажете?

Краевед усмехнулся.

— Обязательно. Но не сегодня. Сегодня вы увидели ядро. А завтра — посмотрите, что от него осталось. И поймёте, почему монастырь называли организмом.

— А что, он был живым?

Краевед не ответил. Он смотрел на реку, на гору, на тюремные вышки, на закатное небо, которое уже начинало розоветь над Барнаулом.

— Вы верите, что у места есть душа? — спросил он наконец.

— Я историк, — сказал Андрей. — Я верю в документы.

— Ну что ж, — краевед повернулся к нему. — Завтра я покажу вам документы. А заодно — кое-что, чего документами не объяснить.

Они пошли обратно к машине. За их спинами текла Барнаулка. Вода была холодной и мутной, но под ней, где-то глубоко, в слоях глины и песка, всё ещё пробивался тонкий ручей из источника, который не могли засыпать девяносто лет.

И если бы Андрей умел слушать землю — он услышал бы, как вода поёт.

Но он ещё не умел.

Глава 2. Каменный собор и болото

Евдокия Судовская не любила сидеть без дела.

В Барнауле её знали все — и те, кто уважал, и те, кто завидовал. Купчиха, домовладелица, благотворительница. Женщина с характером, который в девятнадцатом веке называли «мужским», а в двадцать первом назвали бы «предпринимательским». Она держала в руках несколько доходных домов, жертвовала на приюты, помогала бедствующим учителям — учредила специальный фонд, чем вызвала у городских властей лёгкое недоумение, смешанное с уважением.

Но главным делом её жизни стал монастырь.

Идея пришла не вдруг. Говорили, что Судовская давно искала способ оставить после себя не деньги и не стены, а что-то живое, что будет работать и молиться, когда её уже не будет. Женская обитель — вот что нужно Барнаулу. Место, где девушки из бедных семей смогут получить кров, работу и веру. Место, где тишина будет плотнее, чем в городе, а молитва — громче.

В 1894 году она подала прошение. Получила благословение. И привезла из Троицкого женского монастыря Пензенской губернии первых пять насельниц.

Им было тесновато в её даче, но никто не жаловался. Пять женщин в чёрных одеждах, которые молятся, работают и молчат — молчат так, что слышно, как дышит земля. Они быстро сроднились с Барнаулкой, с сосновым бором на горе, с холодной водой ключа, который бил у подножия.

Община росла. К 1895 году построили первый храм — деревянный, во имя святителя Иннокентия Иркутского. Маленький, на левом берегу, там, где сейчас СИЗО. Освящали его с большой радостью: наконец-то у них есть свой угол, своё место для литургии.

Но Судовская смотрела дальше.

— Этого мало, — сказала она игуменье. — Городу нужен большой собор. Каменный. Чтоб вмещал всех, кто захочет прийти. Чтоб стоял века.

Игуменья — женщина осторожная, привыкшая к послушанию — покачала головой:

— Место у нас болотистое, Евдокия Степановна. Деревянный храм стоит — и слава Богу. А каменный уйдёт в землю.

— Найдём другое место, — отрезала Судовская. — Я привыкла добиваться.

Она не знала тогда, как тяжело ей придётся. И что добиваться придётся не у людей.

В 1899 году Томская епархия прислала архитектора.

Звали его Хомич. Фамилия была негромкая, но весомая: он уже строил в Томске, в Новониколаевске, в Бийске. Специалист по церковной архитектуре, знаток грунтов, климата и нагрузок. Человек, который говорил «нет» редко — но если говорил, то спорить с ним было бесполезно.

Он приехал в Барнаул в конце апреля, когда снег уже сошёл, а земля ещё не просохла. Осмотрел левый берег, где стоял Иннокентьевский храм. Походил по лужам, потопал каблуками, покачал головой.

— Болото, — сказал он. — Сплошное болото. Грунты слабые, верховодка близко. На такой почве тяжёлое здание не удержать. Осядет. Треснет. Рухнет лет через двадцать, если не раньше.

— А если фундамент заглубить? — спросила игуменья.

— До скалы? — Хомич усмехнулся. — Матушка, вы представляете, сколько это стоит? И сколько времени? Здесь не просто болото, здесь плывуны. Вы начнёте копать — а вода пойдёт. Вы её откачаете — она снова придёт. Это Сибирь, а не Петербург. У нас законы другие.

— А где не болото? — спросила Судовская.

Она стояла чуть поодаль, в простом тёмном платье, без единого украшения, но в её голосе был металл, которого Хомич не ожидал услышать от женщины.

— На горе, — сказал архитектор. — На правом берегу. Там грунт крепкий, скальные породы близко к поверхности. Можно строить. Но...

— Что «но»?

— Но это не ваша земля, Евдокия Степановна. Ваша — вот здесь, внизу. А гора принадлежит городу. Нужно прошение, выделение участка, согласование. Бюрократия.

— С бюрократией я справлюсь, — сказала Судовская.

И справилась.

Она ходила по чиновникам, как по тонкому льду: осторожно, но настойчиво. Писала прошения, дожидалась ответов, напоминала о себе. Убеждала, доказывала, настаивала. Женщина в мире, где решения принимали мужчины — и принимали их не быстро.

Но к осени 1899 года участок на горе был выделен.

Закладка собора состоялась в том же году. Служили молебен на ветру, под низким сибирским небом. Игуменья держала в руках икону Казанской Божией Матери — в честь неё и назвали будущий храм. Судовская стояла рядом, и никто не видел, как она плачет. Она вообще не любила показывать слабость.

Хомич развернул чертежи.

— Пять лет, — сказал он. — Не раньше. Если Бог даст.

Он не знал, что Бог даст меньше — и больше одновременно.

Строили всем миром.

Кирпич везли из Томска и Бийска — местный не годился, слишком рыхлый. Камень для фундамента — с берегов Оби, серый, тяжёлый, такой, что две лошади едва везли одну глыбу. Лес для лесов рубили в монастырской роще — той самой, что потом станет местом расстрелов.

Монахини работали наравне с мужиками. Таскали доски, месили раствор, подавали кирпич. Их чёрные одежды покрывались белой пылью, и со стороны казалось, что по стройке ходят призраки. Но они не жаловались. Молитва и работа — вот два крыла монашеской жизни. Кто работает, тот не грешит. Кто молится, тот не устаёт.

Игуменья Мариамна — тогда ещё не игуменья, а только старшая сестра — наблюдала за всем. Она пришла в общину одной из первых, привезённая Судовской из Пензы. Невысокая, сухопарая, с пронзительными серыми глазами и голосом, который мог быть мягким, как шёлк, и твёрдым, как кремень, — в зависимости от того, с кем и о чём говорила.