реклама
Бургер менюБургер меню

Странник – Ключ. Голос из-под земли. Никольский источник (страница 4)

18

Она не строила. Но она молилась. Каждый день, каждый час, каждый удар молотка сопровождался её тихой молитвой. «Господи, благослови. Господи, укрепи. Господи, дай нам закончить во славу Твою».

Архитектор Хомич приезжал раз в месяц, проверял кладку, чертил новые узлы, спорил с подрядчиками. Он привык к капризам заказчиков, но здесь, в Барнауле, столкнулся с чем-то необычным. Монахини не капризничали. Они требовали. Не для себя — для Бога.

— Вы бы видели их лица, — писал он жене в Томск. — Когда речь идёт о высоте купола или ширине алтаря — они смотрят на меня так, будто я отвечаю не перед ними, а перед Страшным судом. Я, грешный человек, начинаю волноваться. Начинаю перепроверять расчёты. И нахожу ошибки. Свои ошибки. Боюсь, что без их молитв я бы наделал много глупостей.

Собор рос медленно. Сначала фундамент — глубокий, надёжный, уходящий в скалу. Потом стены — два метра толщиной у основания, сужающиеся кверху. Потом колонны — мощные, круглые, поддерживающие своды. Архитектура была выдержана в «русском стиле», который тогда был в моде: массивные формы, кокошники, шатровые завершения, обилие декора.

Говорили, что идейным вдохновителем стал храм Христа Спасителя в Москве. Не в масштабах, конечно, — московский вмещал десять тысяч, барнаульский — полторы. Но в идее, в ощущении величия, в том, как свет падает сквозь узкие окна на золото иконостаса.

Судовская дожила до освящения?

Почти.

Она умерла в 1903 году, за год до того, как первый священник вошёл в алтарь нового собора. Говорят, перед смертью она попросила привезти её к строящемуся храму. Её внесли на носилках, поставили на леса, и она долго смотрела на почти готовые стены, на купола, ещё не покрытые золотом, на крест, водружённый на центральную главу.

— Теперь можно и умирать, — сказала она.

И умерла.

Похоронили её внизу, на левом берегу, у стен Иннокентьевского храма. Там, где всё начиналось. И где всё закончится через тридцать лет.

Освящение Казанского собора состоялось в 1904 году.

Барнаул не видел такого праздника. Со всей губернии съехались паломники — крестьяне, купцы, мещане, чиновники. Поезда приходили переполненные, лошади с трудом тащили повозки по размытым дождём дорогам. Люди ночевали в полях, под открытым небом, лишь бы успеть к началу.

Собор вместил полторы тысячи человек. Но пришло больше. Стояли в проходах, на паперти, на лестнице, ведущей от реки. Стояли под дождём, под ветром, под низким сибирским небом — и слушали, как поют.

Пели монахини. Голоса у них были чистые, высокие, не тронутые городской суетой. Они пели так, что слёзы текли по щекам даже у тех, кто никогда не плакал в церкви. Пели «Тебе Бога хвалим», и казалось, что стены собора раздвигаются, и звук уходит в небо, и небо открывается, и оттуда, сверху, смотрят на эту землю с любовью и скорбью.

Потом был крестный ход. Обнесли собор с хоругвями и иконами. Игуменья — уже другая, не та, что начинала, но такая же твёрдая — шла впереди, неся Казанскую икону. За ней — сёстры. За сёстрами — толпа.

Когда вернулись в храм, кто-то сказал:

— Теперь у нас есть сердце.

И это было правдой. До сих пор монастырь был организмом без главного органа — разрозненные кельи, мастерские, школа, храм внизу, маленький, тесный. Теперь сердце забилось на горе. И кровь — в виде людей, молитв, дел — потекла по двум берегам, соединяя их в одно целое.

Мосты, которые построила Судовская — пешеходный и «горбатый», — оказались не просто переправами. Они стали артериями. По ним ходили сестры на службу, по ним везли продукты, по ним шли паломники. Ступени каменной лестницы, ведущей от реки к собору, за двадцать лет стёрлись от тысяч ног.

Это было время расцвета.

Никто не знал, что оно продлится всего два десятилетия.

Краевед замолчал.

Они сидели на лавочке у подножия горы, откуда открывался вид на реку и — чуть дальше — на серые стены СИЗО. Андрей слушал, не перебивая, и думал о том, как странно устроено время: сто лет назад здесь пели «Тебе Бога хвалим», а сейчас по внутренней связи объявляют расписание передач.

— А что стало с самим собором? — спросил он.

— Разобрали. В 1928 году. — Краевид говорил сухо, будто ставил диагноз. — Сначала сняли купола. Потом разобрали колокольню. Потом — стены. Полностью уничтожить не смогли — слишком мощная кладка. Уцелевшее звено до сих пор стоит. Используется как склад овощей. Основная часть — как вещевой склад.

— И ничего не сохранилось?

— Фрагменты. Колоннады, окон, дверей. Их видно, если знать, куда смотреть. Но нужно разрешение. И крепкие нервы.

— Почему?

Краевед усмехнулся.

— Потому что когда стоишь в бывшем алтаре, а вокруг — ящики с консервами и казённые одеяла, это действует на психику. Не все это выдерживают.

Андрей хотел спросить ещё что-то, но краевед поднялся, отряхнул брюки.

— Хватит на сегодня. Завтра я покажу вам источник. И расскажу, как вода может быть чище правды.

Они пошли обратно. Андрей обернулся на гору. В вечернем свете она казалась пустой — ни храма, ни креста, ни лестницы. Только сосны, кустарник и где-то далеко — колючая проволока.

Но ему почудилось, что он слышит пение.

Очень тихое. Очень далёкое. Может быть, из прошлого. Может быть, из другого берега.

Он не был уверен.

И это беспокоило его больше, чем он готов был признать.

Глава 3. Школа, золотошвея и Париж

В монастыре было тихо. Не той тишиной, которая возникает от отсутствия звуков, — здесь всегда что-то гудело, шуршало, потрескивало. Тишина была другой: внутренней. Она накрывала человека, как только он переступал порог, и не отпускала до самого выхода.

Андрей заметил это сразу, когда на следующий день краевед привёл его в нижнюю часть — туда, где когда-то находились кельи и мастерские. Сейчас здесь, конечно, был СИЗО. Но в одном из помещений, которое охранник открыл специально для них, тишина сохранилась.

— Здесь была школа, — сказал краевед. — Церковно-приходская. На двадцать пять человек. Девочки учились читать, писать, шить, молиться.

Помещение было небольшим, с низким сводчатым потолком и одним узким окном под самым потолком. Сейчас оно пустовало — голые стены, бетонный пол, пятна сырости по углам. Но если прищуриться, можно было представить: парты, икона в красном углу, запах восковых свечей и древесного клея.

— Девочек учили не только грамоте, — продолжал краевед. — Иконописное мастерство, живописное, золотошвейное. Это было серьёзное ремесло. Работы барнаульских монахинь знали далеко за пределами губернии.

— Золотошвейное? — переспросил Андрей.

— Самая известная мастерская. Монахини вышивали литургические облачения, плащаницы, воздухи, покровцы. Использовали настоящие золотые и серебряные нити, жемчуг, драгоценные камни. Одна работа могла занимать несколько месяцев, а то и год.

Краевед достал телефон, нашёл фотографию старой открытки.

— Посмотрите. Это Наталья Скорнякова. Главная золотошвея монастыря.

Андрей взял телефон. Чёрно-белое фото: женщина в тёмном платье, с платком на голове, сидит за пяльцами. Лицо спокойное, руки — в работе. На заднем плане — готовые вышивки, развешанные на стене. Даже на плохом снимке было видно, что это не просто рукоделие — это искусство.

— Её работы были в Париже, — сказал краевед. — На выставке. Представляете? Барнаульская монахиня, без образования, без связей — и её вышивки смотрели парижане. Говорят, французские мастерицы приезжали учиться. Но она никого не учила. Говорила: «Это не моё умение, это Божий дар. Как я могу передать дар, который не мне принадлежит?»

— А что с ней стало?

Краевед помолчал.

— Пережила революцию. Осталась в монастыре, когда его превратили в «городок просвещения». Жила в бывшей келье, шила по заказам. В конце двадцатых её парализовало. Лежала, не двигалась. И вот тут — самая удивительная история.

Краевед уселся на подоконник — единственное сухое место в комнате — и начал рассказывать, понизив голос, будто за стеной могли подслушивать.

— 1928 год или 1929-й. Скорняковой уже за шестьдесят. Она лежит парализованная, не встаёт. В монастыре уже вовсю хозяйничает новая власть. Приходит уполномоченный — молодой, ретивый, с ордером на арест. Говорит: «Собирайтесь, Скорнякова, поедете с нами». А сам приехал на телеге, с сыном-подростком. Сын остался лошадь держать.

— Уполномоченный заходит в келью, начинает оформлять бумаги. Скорнякова не сопротивляется, не плачет. Только просит: «Дайте мне образок Николы Угодника, он на стене висит». Уполномоченный смотрит на неё, на образок, машет рукой — берите, мол. Она берёт образок в здоровую руку, целует, шепчет что-то.

— Уполномоченный выходит на крыльцо. А телеги нет. Вообще нет. И лошади нет. И сына нет. Только мальчишка стоит посреди двора, ревёт.

— «Где телега?» — кричит уполномоченный.

— Мальчишка сквозь слёзы: «Подошёл дедушка, сказал: "Дай-ка вожжи" — и лошадь ими хлестнул. Лошадь и понеслась. А дедушка исчез».

— «Какой дедушка?» — спрашивает уполномоченный.

— А мальчишка показывает на образок в руке у Скорняковой: «Да вот же он!»

Андрей почувствовал, как по спине пробежал холодок.

— Вы верите в это? — спросил он.

— А вы? — Краевед не ответил вопросом на вопрос, а посмотрел прямо. — Вы верите, что парализованная старуха могла куда-то спрятать телегу с лошадью? Или договориться с мальчишкой? Или подкупить его? Мальчишку, который только что видел дедушку с иконы?