Стивен Эриксон – Кузница Тьмы (страница 125)
– Если этот тип ни в чем не виноват, ему остается только посочувствовать, – сказал Крил.
– Если он и впрямь ни в чем не виноват, – ответила Агалас, – его несчастья закончатся не скоро.
Они вернулись к солдатам. Крил смотрел, как сержант выбрала четверых солдат и они галопом поскакали обратно. После чего взглянул на восьмерых оставшихся. Среди них был капрал Риис, круглолицый ветеран, обладавший незаурядным чувством юмора. Но похоже, даже ему нынче было не до веселья.
– Капрал Риис, поедешь рядом со мной.
– Послать вперед разведчиков, лейтенант?
– Да. Но теперь ехать придется без отдыха.
– Понял, лейтенант, – ответил Риис. – И не беспокойтесь насчет сержанта: она заставит этого урода говорить.
– Надеюсь.
– Агалас в свое время познала пытки изнутри, лейтенант.
– Вот как?
Риис сурово кивнул.
– Однажды ночью я здорово напился и припер Агалас в углу. Рассказал ей историю всей своей жизни, лейтенант. Но бедняжка осталась жива. Даже рассудок ее почти не пострадал.
Крил пристально взглянул на собеседника:
– Сегодня было слишком много крови, капрал. Вряд ли твои слова покажутся кому-то смешными.
– Я вовсе и не думал шутить, лейтенант.
Дюрав промолчал.
И под громкий стук копыт они легким галопом двинулись дальше.
С тех пор как Кадаспала увидел на дороге сгоревшие хижины и мертвецов, а потом встретил по пути расположившихся лагерем солдат, его преследовали неудачи. Мул угодил копытом в чью-то нору и сломал переднюю ногу. Художник свалился, неловко приземлившись на ящик с красками, а потом яростно ревущий и бьющийся в судорогах мул еще и хорошенько лягнул его, оставив на левом бедре солидных размеров синяк, из-за чего бедняга едва мог передвигаться.
Кадаспала подумал было вернуться к солдатам, но к этому времени его уже отделяло от них полдня пути – если они не двинулись дальше. Тревога живописца усилилась еще больше, когда он понял, что потерял счет времени, рискуя слишком запоздать, чтобы присоединиться к свадебной процессии дома Энес. Согласно традициям, после прибытия его отца и сестры в новые владения Андариста отводилось два дня на подготовку к церемонии. Даже хромая и с грузом, Кадаспала рассчитывал добраться к месту до начала свадьбы. По крайней мере, оставалось на это надеяться.
Он весь измазался в крови, перерезая горло мулу, а потом увидел дело рук своих, и его стошнило.
Когда Кадаспала взглянул на свои перепачканные руки и одежду, ему показалось, будто он подхватил в лагере отрицателей некое проклятие, и кровь теперь преследовала его повсюду, оставляя отмеченный смертью след вины. В мыслях художника то и дело возникал образ мертвого детского лица, но уже не призрачный, не наскоро набросанный в воздухе пальцами одной руки, а вполне осязаемый и обвиняющий. Тот несчастный ребенок навеки связал его со смертью как тисте, так и животных, превращая мир лесной глуши в мир цивилизации, а мир цивилизации – в мир упадка, где все теперь лежало в грязных руинах.
Кадаспала хромал всю вторую половину дня, чувствуя, как ремни натирают плечи, а сквозь пот его кусают насекомые. Увы, нагруженный до предела, он не мог даже толком отмахнуться, так что приходилось страдать от нашествия мошкары.
Искусство уступало действительности, будучи каждый раз не в силах передать суть жизненного опыта. Любое творение могло лишь слабо намекать на то, что было реальным и близким: осязаемые неудобства, внезапно нарушенное равновесие, запах усилий и тревожная дрожь сбитого с толку разума. Искусство слепо шарило в поисках недоступной истины, перебирая огромную груду лжи, за которую все мы цепляемся в каждое мгновение вечности.
Теперь Кадаспала понимал, что ничто не имеет ни начала, ни конца. Мгновения плавно сменяли друг друга, растворяясь в туманной дымке позади. Цвета размывались, как только ими переставали восхищаться, или становились слишком резкими и жестокими, стоило лишь внезапно осознать бессмысленность всего сущего. Художник видел, как одна его исцарапанная и искусанная рука творит реальность, а другая тут же ее стирает; сам он существовал где-то между ними, и вся цель его жизни состояла в том, чтобы уверять себя, что он здесь, и именно сейчас, а как только эти руки замрут навеки, исчезнет все, включая и его самого.
В невосполнимое отсутствие художника существа из плоти, крови и костей, мыслящие и немыслящие, могли бродить по коридорам среди его картин, как будто глядя в расположенные вдоль стен окна, выходившие в плоские миры, и наблюдая там некие подобия жизней, которые были всем, чего когда-либо удалось достичь самому Кадаспале; но если пробить острым гвоздем эти фальшивые миры, за ними не оказалось бы ничего, кроме строительного раствора и камня.
«Я всегда был лжецом. Я не могу стать иным, чем я есть, – и это первая ложь, в которой я давно убедил себя самого. Другие тоже поверили в нее благодаря моему таланту и, приняв ее, позволили мне жить во лжи. Мне было сладостно думать, что я одурачил остальных, и если мое презрение теперь преследует их тени, когда я ступаю за их спиной, – что ж, в том нет ничего удивительного.
Дайте мне ложь, и я приму ее.
А потом верну ее вам обратно. В виде ярких сверхъестественных красок – на языке богов в безбожных устах, страстно желая увидеть в ваших глазах обожание. В конце концов, именно этим я и кормлюсь. Дайте мне то, в чем я нуждаюсь, чтобы ложь продолжала жить. Чтобы продолжал жить я сам».
Эти заветные мысли Кадаспала держал при себе, не рискуя высказывать вслух, поскольку, если бы оказалось, что художники в первую очередь лжецы, их тут же сочли бы трусами.
Когда-нибудь Кадаспала непременно нарисует красоту. Он ухватит ее суть, и как только это случится, его талант достигнет вершины. И тогда он сможет лечь, закрыть глаза и спокойно умереть. Великому художнику придет конец, а вместе с ним придет конец и всему миру, которому живописцу больше нечего будет дать.
Но пока что Кадаспале приходилось рисовать кровью.
Тропа стала шире, и за путаницей кустов среди срубленных пней появилась дорога, петлявшая по возвышенности вдоль реки.
«Я оставляю позади глушь со всеми ее опасностями в виде обнаженной истины и бессмысленной смерти. Я шагаю в цивилизацию, с ее обработанным камнем и безжизненной древесиной, с обожженной солнцем глиной и оживленными улицами, полными эфемерных созданий, которые мы смело именуем народом», – подумал он.
Будь сейчас одна рука Кадаспалы свободна, его пальцы пробудились бы, чтобы изобразить эту сцену во всей ее бесцельной красе, создав все заново, хотя и по-старому.
«Если краски – боги, то иной бог ждет в смерти всех красок, в черных линиях и полосах утонувшего цвета. Мои рука и глаз – создатели целых миров и новых богов. Узрите же художника-творца и все те миры, которые он разворачивает, прописывает, очерчивает и разрушает».
Морщась от боли, художник медленно выбрался на дорогу и свернул налево – на юг.
И двинулся навстречу свадьбе, где красота приносила себя в жертву, обрекая на приземленную жизнь со всеми ее приземленными нуждами, монотонными днями и ночами, безвкусными потребностями, от которых увядало тело, притуплялось зрение, а во взгляде появлялись неуверенность и усталость. Нет, он никогда не станет рисовать красоту. Теперь уже слишком поздно.
Но его неотвязно преследовала эта сцена. Цветочные лепестки на дороге, увядшие и растоптанные, будто разноцветные слезы; светящийся взгляд двоих, связанных теперь воедино; похотливая зависть зрителей. Красота Энесдии была преходящей, лучшие ее дни, считай, уже миновали, почти ушли в прошлое. Брошенные в реку горсти сорванных лепестков, плывущие прочь по течению. Нависшие над водой ветви деревьев, словно бы погруженные в печаль. Водянистые приглушенные краски, будто смотришь сквозь холодные слезы. Безжизненное небо. «Свадьба Андариста и Энесдии».
Если бы Кадаспала мог – если бы только посмел, – он бы похитил ее. Запер в башне, будто некий безумец-влюбленный из глупой поэмы, одержимый извращенным чувством собственности. Лишь его руки знали правду об Энесдии, и хотя Кадаспала и был ее братом, он показал бы ей все эти истины, доставил бы ей наслаждение, которого она не могла даже представить, – да, он знал, что подобные мысли преступны, но мыслям неплохо жилось в запретных мирах, и художник видел их в глазах каждой изображенной жертвы. Он мог мысленно бросать вызов любым табу, идя по дороге и представляя, как его пальцы рисуют кожу и плоть, вздохи и экстаз, страстные конвульсии и судорожное дыхание. Перед его талантом капитулировало все, что угодно.
По дороге проехали всадники. Кадаспала видел в пыли и грязи следы десятков копыт, которые вели в обоих направлениях. Но воздух казался мертвым и пустым, и в нем не чувствовалось ни малейшего напряжения. Под отпечатками копыт местами слабо виднелись отпечатки колес экипажа.
Кадаспала действительно следовал за процессией, но, несмотря на оживленное движение, о котором свидетельствовали следы, он шел один, и никого больше видно не было.
«Свадьба Андариста и Энесдии», написанная гневом. «Свадьба Андариста и Энесдии», стертая яростью. В его власти было и то и другое. Подобным мыслям хорошо жилось в запретном мире.
«Узрите же художника, подобного богу».
Весь в синяках, исцарапанный и искусанный, Кадаспала хромал по дороге, сгибаясь под тяжестью красок и кистей.