18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Станислав Куняев – К предательству таинственная страсть... (страница 81)

18
Человек стремится в простоту, Как небесный камень — в пустоту, Медленно сгорает И за предпоследнюю версту Нехотя взирает. Но во глубине его очей Будто бы — во глубине ночей Что-то назревает. Времена изменят его внешность. Время усмиряет его нежность…

Одно из первых стихотворений сразу озадачило меня изящной, но бессодержательной симметрией строчек: “Время изменяет его внешность. Время усмиряет его нежность…” А почему “во глубине его очей будто бы — во глубине ночей?” Какое-то первое попавшееся сравнение. Есть что-то необязательное и в красивых словосочетаниях “небесный камень”, “предпоследняя верста”. Может быть, эта словесная вязь всего лишь случайная неудача? Относясь к творчеству Окуджавы с симпатией, сложившейся ещё во времена триумфального шествия его песен, я стал читать дальше. Но стихи одно за другим убеждали меня в том, что подобное многословие не случайно, что в обилии слов для поэта заключён какой-то смысл:

О, чтобы было всё не так, Чтоб всё иначе было, Наверно, именно затем, Наверно, потому Играет будничный оркестр Привычно и вполсилы, И мы так трудно и легко Все тянемся к нему.

В этом отрывке 31 слово. Из них 23 — вводные слова, союзы, предлоги, междометия, то есть служебные элементы речи, не имеющие в русском языке самостоятельного значения. Да и основные слова работают лишь в какуюто часть своих возможностей: “привычно и вполсилы” — звучат как синонимы, “трудно и легко” — распространённый тип стандартной поэтической фразы с намёком на некую противоречивую сложность жизни. В общем, остаётся одна строчка: “Играет будничный оркестр”. Три слова из тридцати одного.

Да не покажется кому-нибудь этот подсчёт механическим: на мой взгляд, это хотя и несколько грубоватое, но убедительное доказательство бессодержательности приведённой цитаты, и примеры, подтверждающие эту мысль, рассыпаны на страницах книги “Март великодушный”:

Люблю я эту комнату Без драм и без расчёта… И так за годом год Люблю я эту комнату, Что, значит, в этом что-то, Наверное, есть, но что-то — И в том, чему черёд.

Какой же смысл в этом многословии? Может быть, поэт хочет “присутствием” слов заменить отсутствие содержания? Но разве можно пустыми словами бороться с пустотой? А может быть, он, привыкший к песенной условности, не в силах справиться с ней и прийти к точным мыслям и живым словам?

Иногда, для достоверности, что ли, в стихах Окуджавы вдруг появляется “живое” слово:

Когда затихают Оркестры Земли И все музыканты ложатся в постели, По Сивцеву Вражку проходит шарманка — Смешной, отставной одноногий солдат. Представьте себе: от ворот до ворот, В ночи наши жёсткие души тревожа, По Сивцеву Вражку проходит шарманка, Когда затихают Оркестры Земли.

Представим себе зрелище: все оркестры (с большой буквы) затихли, все музыканты легли в постели, идёт солдат, бумажный или оловянный, тревожа “жёсткие” души. Но почему по Сивцеву Вражку (вот оно “живое слово”), а не по Млечному Пути? Для достоверности. Чтобы придать этому мелодраматическому представлению хотя бы малейший привкус если не жизни, то намёка на неё. Можно, правда, возразить, сказав, что это песня, а не стихотворение. Песня по интонации, по мелодии строчек, по их симметричности. В таком случае действительно относиться к этому произведению придётся с несколько другими требованиями. И всё-таки… Дальше я хочу предъявить счёт этому песенному тексту словами самого Окуджавы, сказанными, правда, как упрёк опытному поэту-песеннику: “К хорошей мелодии пристёгивается так называемый текст слов, ну вроде “Речка движется и не движется”, за которым не то что судьбы человеческой — элементарно смысла не отыскать”.

Вполне возможно, что я впадаю в ту же крайность, судя о стихах Окуджавы, в которую впадает, рассуждая о популярной песне “Подмосковные вечера”, и он сам. Может быть, большего в обоих случаях от поэтов требовать нельзя и нужно ли искать “судьбы человеческой” там, где она, возможно, и не нужна.

Творчество поэта, тяготеющего к песне, как правило, отмечено печатью лирической бесхарактерности. Слишком на большую аудиторию он работает, чтобы позволить себе роскошь быть самим собой. Когда поэт пишет: “Что ж ты, милая, смотришь искоса, низко голову наклоня, трудно высказать и не высказать” (“трудно и легко”), — то “милая” в этом тексте понятие абстрактное, потому что оно, должно подходить для Москвы и для Казани, для юноши и для пожилого человека и т. д. Чем меньше конкретных примет, тем лучше. “Милая” — существо “среднестатистическое”. Поэтому немыслимо, чтобы, например, такие стихи, полные личного напряжения: “и какую-то женщину, сорока с лишним лет, называл скверной девочкой и своею милой”, — могли стать песней.

Любимый город в синей дымке тает:

Знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд, —

вот образцовый, классический среднелирический шаблон, похожий на раскрашенный фон с лебедями и колоннами — нехитрый реквизит рыночного фотографа. В раскрашенной фанере вырезано отверстие для лица, заходи сзади, всовывай голову, и фото готово. Вокруг тебя “любимый город” и “зелёный сад”. Этот закон властен и над Долматовским, и над Ошаниным, и, как видим, над Окуджавой. Правда, надо оговориться, последний рискнул произвести революцию в системе лирических шаблонов, сделал их более индивидуальными. И в том его заслуга. Он сузил понятие “любимого города”, пошёл на то, чтобы появился Сивцев Вражек. Но суть дела от этого не изменилась, характерные словечки “прощаться и прощать”, “трудно и легко”, “смеясь и плача”, “признание и сплетни”, “я вижу, как насмешливо, а может быть, печально”, и т. д. — это ещё не характер, а сентиментальность — ещё не чувство.

Видимо, от природы дарование Окуджавы таково, что даже когда он писал “просто стихи” — всё равно из его творческого замысла не исключалась возможность того, что стихотворенье может стать песней. Но когда такая возможность не осуществлялась, то всё, что в песне могло стать достоинствами, оборачивалось в стихотворенье недостатками. Система стандартов, давая жизнь песням, убивает стихи. Своего рода биологическая несовместимость. В стихах она приводит в конечном счёте к вычурной риторике:

Я строил замок надежды. Строил-строил. Глину месил. Холодные камни носил. Помощи не просил.

В таком духе можно продолжать до бесконечности, что поэт и делает. И никакие значительные намёки на некто важное (“всегда и повсюду только свежие раны в цене”, “не жалейте дроздов: нам, дроздам, как солдатам, всё равно погибать на снегу”) не получают отсвета личной судьбы. Кстати, недавно ещё один поэт (Островой) написал песню о дроздах, которая начинается так:

Вы слыхали, как поют дрозды?! Нет, не те дрозды, не полевые…

Незнание жизни сыграло с автором злую шутку: дрозд не полевая птица, а лесная. Впрочем, в песне никто этого не замечает — и её поют, она — гвоздь песенного сезона. Насколько людьми владеет глухота, когда речь идёт о песне, можно проиллюстрировать следующим примером. Все мы много раз слышали и сами пели давнюю довоенную песню: “подари мне, сокол, на прощанье саблю, вместе с острой саблей пику подари”, — и никому в голову не приходит, что казак едет на войну, а любимая девушка на прощанье разоружает его. Музыка и безличность песенной стихии заглушают порой не только слова, но и здравый смысл.

Но вернёмся к стихам Окуджавы. Эстрадно-песенное многословие часто мешает ему отказаться в собственных стихах от бессодержательных красивостей:

Ведь у надежд всегда счастливый цвет, Надёжный и таинственный немного, Особенно когда глядишь с порога, Особенно когда надежды нет.

“Друг Аркадий, не говори красиво”, — просил главный герой тургеневской повести “Отцы и дети” своего приятеля. Увы! Так хочется напомнить об этом Окуджаве, который пишет:

Ночной кошмар, как офицер гусарский, тонок. Флейтист, как юный князь, изящен. И тополи попеременно Босые ноги ставят в снег, скользя,