Станислав Аристов – Горячий пепел (страница 6)
Где-то вдалеке дымилось поле. Деревни, черные и пустые, стояли молча, сгорбившись, как старики. Люди здесь были другие – не такие, какими их представляли в газетах. Они не плакали и не говорили, только смотрели исподлобья, будто знали, чем все кончится.
Фриц стоял у разбитого колодца, сжимая автомат. Рукав мундира был в крови: чужой или своей – не имело значения. Вода в колодце черная, словно небо перед бомбежкой. Ему хотелось пить, но он знал, что вода могла быть отравлена. Все на этой земле было отравлено – воздух, хлеб, люди. Даже снег казался неправильным, чужим.
Где-то рядом кричал офицер, гоня солдат в атаку. Фриц вздохнул и шагнул вперед. Пуля могла ждать его за первым же поворотом. В 1941-м он думал, что война – это марш, победные знамена и слава. В 1942-м он уже знал, что война – это грязь, гниющая плоть и вечный голод, который не проходит даже после обеда.
Так же думал штандартенфюрер СС, которого звали Генрих. Ему казалось, что русская земля лежала под ногами, как мертвый зверь, но не сдавалась. В ней было что-то неправильное – она не принимала новых хозяев, не слушалась. Дома горели, люди гнулись под натиском врага, но земля оставалась непокорной.
Он смотрел на обугленные крыши разрушенной деревни. В воздухе висел запах горелого мяса – пахло так, будто сгорело не просто дерево, а сама жизнь. Он провел рукой по лацкану черного мундира, поправляя знак «Мертвой головы». Здесь, в этих краях, черепа не были символом – они валялись под ногами, среди грязи и снега.
Вдалеке, в расстрельном рву, кричала женщина. Голос ее тонул в автоматных очередях. Человеческий крик был слабее, чем канонада. Война – это пламя, это металл, это порядок, установленный огнем.
Он знал: если Германия хочет жить хорошо, эта земля должна умереть или стать немецкой. И он был здесь для того, чтобы убедиться, что смерть пришла во все уголки, где еще теплится хоть какое-то сопротивление. В 1941-м он был романтиком, верил в Великую империю. В 1942-м он стал машиной, зубцом механизма, который не задает вопросов.
Для обоих немцев война стала вечностью, в которой больше нет людей, есть только цели.
Сегодня я отправился из Берлина в единственный женский концлагерь – Равенсбрюк, или «Вороний мост», находившийся в девяноста километрах от столицы рейха.
Уже через несколько часов я был на месте.
Равенсбрюк был территорией, огороженной колючей проволокой. Здесь, среди бараков, стояла такая ужасная тишина, которая, казалось, заглушала даже саму себя. Воздух отказывался насыщать легкие в этом проклятом месте. В центре – бараки, тесные и грязные, будто слепленные из боли и отчаяния. Женщины, что обитали в них, не были людьми – просто тенями, плывущими над землей, забывшими, что такое жизнь.
Все вокруг было заражено смертью. Не было ни радости, ни надежды, только нескончаемые шаги по грязной земле, от которых не оставалось следов. В глазах узников – скорбь, в душах – отчаяние, которое невозможно вытравить, как грязь, что пропитывает ткань, без надежды на очищение.
А за лагерем, там, где кончалась его власть, располагалось озеро. Его гладь была яркой, отражавшей солнце, не похожей на все вокруг. В воде играли бликами лучи, сжигая туманные следы ночи. Легкий ветерок пробегал по поверхности, превращая ее в блестящую, сверкающую гладь. Вода была прозрачной, в ней отражались небеса, безмятежные, словно самые светлые мечты, которых уже давно ни у кого не было.
Вокруг озера росли яркие цветы, разгоряченные солнечным светом, стремящиеся к небу. Здесь, на этом маленьком участке земли, шла жизнь, была сила. Птицы то и дело расправляли крылья, наполняя пространство звуками, казавшимися невозможными рядом с местом, где все подчинено мертвому безмолвию.
Здесь не было никакого зла, здесь не было войны и боли. Озеро, словно утешение, жило, и его жизнь не зависела от того, что творилось рядом. На его берегах, где земля была мягкой и теплой, можно было присесть и на миг забыть обо всем, что происходило вокруг. В его водах грезился мир, каким он мог быть, – без страха и без смерти.
Я ехал в Равенсбрюк на сей раз не проверять концлагерь, а оценить работу надзирательницы, которую руководство Инспекции хотело повысить. Это была Мария Мандель, или, как ее прозвали узницы, «Госпожа Смерть».
Она была рождена под голубыми небесами Австрии, среди зеленых холмов и тихих деревенских посиделок. Глаза ее синие, как пруд в осеннюю пору; волосы – тонкие, как льняная нить, – ложились ровными прядями на строгий лоб. Но в сердце ее, скрытом за нежностью облика, лежал лед, и не было в нем ни родины, ни матери, ни крика голодного ребенка, просящего милости.
Сначала она была просто девушкой из простой семьи: отец-столяр строгал дерево, а мать хлопотала у печи. Однако в ней уже тогда чувствовалось нечто особенное – жажда порядка, жажда власти над вещами и людьми. Она не прощала слабости, и вскоре ее судьба переплелась с судьбами тысяч других – униженных, умирающих в глухих бараках – людей.
В Равенсбрюке ее заметили. Поначалу она не кричала – просто двигалась между женщинами, глядя на них, как смотрит ветер на траву, не различая отдельных стеблей. Когда надзирательницы били слабых, она не останавливалась, не поворачивалась на мольбы избитых, она шла дальше, для нее это были не люди. Это и составляло главное лагерное искусство – не замечать. Но однажды ей в руки дали дубинку, она подняла ее и сделала первый удар. И в этот миг стала своим человеком для всех, кто правил лагерем.
Она была исполнительна, как часовой механизм, бесстрастна, как молот, падающий на наковальню. Когда пришел приказ сократить число заключенных – она действовала. Собирала женщин в ряды, всматривалась, словно выбирала плоды на рынке, и указывала на обреченных пальцем. Однажды ей приказали избавиться от группы слабых, тех, кто уже не мог работать. Она не колебалась ни минуты. Крематорий тогда не справлялся с количеством тел, но у нее был свой метод.
В другой раз она отвела узниц к озеру на окраине лагеря. Стояла осень, но тонкий лед уже сковал гладь. Она приказала им раздеться и зайти в воду. Вначале они не понимали, что происходит. Потом вошли первые, окунулись в ледяную толщу, а когда дошли до глубины, стали оседать, стынуть в смеси льда и воды. Кто-то бросался назад, но их били прикладами, загоняя обратно. Кто-то кричал, но крик их был еле слышен, словно ветер в щелях бараков. Она стояла на берегу, ее глаза оставались синими, как это ледяное озеро, – происходящее ее не трогало.
Она любила музыку. Иногда на лагерном плацу заключенные играли на скрипках и флейтах – по лагерю проплывали тонкие, почти невидимые звуки. Она слушала, закрыв глаза. Ее лицо в этот момент становилось светлее и спокойнее. А когда музыка кончалась, ее рука снова показывала, кому жить, а кому умереть.
Ее поведение и результаты в подавлении сопротивления среди заключенных произвели сильное впечатление на руководство лагеря. Именно благодаря своей репутации безжалостного надзирателя она была замечена, и теперь ее рассматривали как главную кандидатуру на должность начальницы женского отделения в Аушвице.
Мой автомобиль замедлился, въезжая в ворота лагеря. Воздух здесь был густым, насыщенным гарью и чем-то сладковато-приторным, что въедалось в кожу и одежду. Ветер гнал по земле пыль, перемешанную с пеплом, оставляя ее на шинели.
У входа в комендатуру меня уже ждал начальник лагеря – оберштурмбаннфюрер СС Макс Кегель. Высокий, широкоплечий, он стоял с выправкой человека, привыкшего к власти. Его лицо выражало удовлетворение, он явно был рад моему появлению. В глазах читался не просто интерес, а уверенность, что мой визит принесет ему пользу.
– Штурмбаннфюрер, – он шагнул вперед, протягивая мне руку. – Рад вас видеть. Надеюсь, ваша поездка прошла без осложнений?
– Все в порядке. Времена непростые, но служба требует.
– Разумеется, – Кегель кивнул. – Я ожидал вас с утра. Полагаю, стоит обсудить вопросы в кабинете?
Я согласно кивнул. Он развернулся и повел меня внутрь.
В кабинете стоял запах дешевого табака, бумаги и чего-то металлического. На стене помещалась карта с лагерными секторами, на столе – груда папок. Кегель снял фуражку, провел рукой по коротким волосам и сел, показывая мне на стул напротив.
– Ваш визит связан с инспекцией? Или есть что-то более конкретное? – спросил он, постукивая пальцами по столу.
– В первую очередь меня интересует начальница женского лагеря.
Он прищурился, уголки губ дрогнули в легкой усмешке.
– Мария Мандель? Исполнительная, педантичная, жестокая, но это требование времени. Вы же знаете, штурмбаннфюрер, в таких местах слабость недопустима.
– Говорят, что ее жестокость выходит за рамки необходимости, – сказал я, всматриваясь в его лицо.
Он усмехнулся:
– Вы хотите сказать, что есть необходимость? – Он наклонился вперед, словно заглядывая мне в глаза. – В этом месте, штурмбаннфюрер, каждый шаг – необходимость, и если Мандель проявляет рвение, значит, она понимает задачу.
Я медленно достал из кармана записную книжку, пролистал страницы.
– Однако… – продолжил я, – в докладе гестапо говорится о самовольных расправах, о внесудебных казнях без приказа. О случаях, когда целые группы женщин исчезали без уведомления администрации.