реклама
Бургер менюБургер меню

Станислав Аристов – Горячий пепел (страница 3)

18

На другом конце улицы группа мужчин расположилась у стены, понурив головы. Вчера один из них – высокий и сутулый Карл, бывший бухгалтер, – не пришел. Говорили, что он тихо лег ночью на рельсы. Оставил записку: «Мир оказался сильнее меня». Остальные курили плохой табак, ждали работы, которой не было.

Германия становилась пустыней. Заводы не гудели, ветер гулял по цехам, толкал железные двери, отчего они стучали, как барабан мертвого оркестра. Линии производства стояли, рельсы блестели никому не нужной сталью, молоты не били, а руки рабочих безвольно свисали как плети, словно забыли, как держать инструмент.

Банки закрылись, их окна были забиты досками. В них жили бродяги, грелись у жестяных печек, сжигали газеты, где еще недавно писали про новую, сильную Германию.

Голод был повсюду. Он ходил по улицам, сидел по углам домов, заглядывал в окна, прятался в карманах пиджаков, где раньше были деньги. Дети становились тише и слабее. В школах учителя смотрели на пустые классы: книги никому не нужны, если в животе пустота.

Ночами в кабаре все еще звучала музыка. Музыканты играли, как будто их мелодии могли прогнать депрессию. Женщины танцевали без устали, прятали под гримом серые лица, пили разбавленный спирт и смеялись. Но этому смеху никто не верил, как крыше, которая еще держится на одной балке, но все знают: она скоро упадет.

Казалось, что Берлин умирал, он дышал редко и неглубоко. Его легкие были забиты бедностью, а сердце билось с перебоями. Люди привыкли к нищете, однако в их глазах поселилось новое чувство – злость. Тишина больше не была просто молчанием. Она копила в себе что-то темное, что ждало своего часа.

Великой депрессии не было видно. Она не ходила по улицам, ее нельзя было потрогать руками. Но она ощущалась во всем. В худых лицах, в медленных шагах, в опущенных плечах, в холодных домах, где люди боялись включить свет, чтобы не видеть лица друг друга.

В это же время в подвалах дешевых пивных публика слушала человека, раньше казавшегося нелепым. Он говорил о силе немецкого народа, о возмездии, о новом порядке. Его слушали, потому что хотели верить хотя бы во что-то. Лица людей были напряжены, их глаза горели странным светом. Человек за стойкой говорил очень уверенно. Его голос резал воздух, как нож.

Он не предлагал еды. Не разбрасывал денег. Он давал толпе слова и смыслы.

– Это ОНИ виноваты, – говорил он, и толпа кивала.

– Это из-за НИХ мы так живем, – повторял он, и люди стискивали кулаки.

– Но МЫ вернем себе Германию. – И они кричали: «Да!»

Никто не знал, правда ли это. Им было все равно. Они были голодны – не только телом, но и душой. Им нужна была цель, пусть даже ложная.

Кто-то продолжал смеяться над ним. Газеты писали, что это всего лишь «пивной болтун», что он не продержится и года. Но никто не замечал, как слова, сказанные шепотом, становились все громче. Как отчаяние превращалось в гнев, а гнев – в действия.

Депрессия не ушла, но город начал меняться. Плакаты на стенах больше не призывали к работе – работы по-прежнему не было, – но теперь на них появились новые лица. Воинственные мужчины со знаками свастики на рукавах, с лозунгами, обещавшими будущее.

На улицах звучали иные песни, не из кабаре – маршевые, резкие, шаг строился в единую колонну. Люди в длинных коричневых рубашках ходили строем, их глаза светились тем же странным светом, что и у обывателей в пивных.

Старый Берлин еще существовал – в клубах играли джаз, в темных подворотнях торговали запрещенным товаром, женщины в длинных перчатках смеялись за бокалом вина.

Но что-то изменилось. В воздухе запахло железом.

Никто не знал, когда это началось. Еще вчера немцы боролись за жизнь, искали работу, хранили гроши в пустых карманах. А сегодня они уже выбрали свой путь. И путь этот был страшным.

…Зима 1933 года пришла сухая, с редким снегом, больше похожая на осень. Город, казалось, смирился с холодом и с серым небом, нависшим над покрытыми копотью домами. Рабочие кварталы пахли углем и прогорклым жиром, а в центре, там, где блестели витрины, люди еще пытались притворяться, что ничего не изменилось. Но Берлин уже давно не был прежним.

Вечерами улицы заполнялись людьми. Они двигались колоннами, их шаги звучали в такт, будто в городе маршировала армия самого Люцифера. Они несли красные флаги с черными свастиками, их лица светились странной уверенностью. Они больше не смотрели вниз, не искали в брусчатке потерянную надежду – теперь их взгляд был устремлен вперед, в завтрашний день, который им обещали.

Был холодный февраль, когда загорелся Рейхстаг. Огонь выбивался из окон, черные клубы дыма тянулись к небу. Пожарные тушили огонь, а люди в коричневых рубашках уже кричали:

– Это они!

Никто не спрашивал, кто такие эти «они», – все уже знали.

Берлин еще помнил прошлые парады – на которых шагали солдаты кайзера, а женщины бросали цветы под ноги проходящих батальонов.

Теперь парады были другими. Факельные шествия прорезали ночной город, их огни отражались в стеклянных витринах. Молодые люди, вчера еще не знавшие, кем быть, теперь шли уверенно, громко выкрикивая новые лозунги. Их колонны двигались по Унтер-ден-Линден, через Бранденбургские ворота, в самую темноту, на окраины, где стены домов покрывала тьма.

Здесь факелы гасли, но действовали деревянные дубинки, ботинки с железными набойками. Были слышны первые удары, первые крики в ночи.

Где-то там, в узких переулках, красные еще пытались сопротивляться. Коммунисты собирались в подвалах, прятали оружие, готовились к борьбе. Однако их становилось все меньше. Один за другим они исчезали – утром их искали жены, расспрашивали соседей, но никто не знал, куда они делись.

Коричневые больше не выкрикивали лозунги. Они перешли к действию.

По ночам окна уже не светились – в еврейских лавках их выбивали. В домах коммунистов выламывали двери. Старые мужчины с бородами, вчера еще державшие книги и счеты, теперь лежали на улице, их лица были в крови, их руки дрожали. Женщин тащили за волосы, детей выбрасывали из кроватей.

Улицы молчали. Никто не выходил, никто не помогал.

Все случилось быстро. Вчера еще они сидели в кафе, обсуждали цены, спорили о политике, а сегодня – ИХ не было. Куда ОНИ делись? Никто не спрашивал.

Берлин больше не принадлежал себе. С каждым днем становилось тише. Все меньше плакатов на стенах – теперь они уже не агитировали, а приказывали. Все меньше разговоров о завтрашнем дне – теперь он был предрешен. Все меньше старых лиц в толпе.

Теперь, когда ночью по улицам гремели сапоги, никто не спрашивал: «Кто там?» – каждый знал, кто идет. И никто не удивлялся, когда утром на дверях домов появлялись новые знаки.

Берлин окончательно изменился. Теперь он больше не выглядел городом потерянных людей, не пах гарью и нищетой даже на окраинах. Каменные фасады очистили, улицы стали ровнее, дома – выше. На площадях появились марширующие колонны, над крышами взметнулись красные знамена со свастикой, люди стали ходить увереннее, будто за их спинами стояла сама история. Ганс Шварц впитал в себя эту новую Германию, как впитывает пересохшая земля первые капли дождя.

…В 1934 году меня привели в казармы гитлерюгенда. Отчим настоял на этом, так как считал, что нацизм исправит мои «странности». Вскоре он скоропостижно скончался и так и не узнал, что все произошло ровно наоборот.

Вдоль длинного коридора стояли парни в одинаковой форме. Они не разговаривали – только переглядывались, оценивая друг друга.

– Ты кто? – спросил мальчишка с белесым лицом и холодными глазами.

– Ганс Шварц, – спокойно ответил я.

Мальчишка кивнул и отвернулся. Здесь не оставалось места для слов – только для действий.

Моя казарма была мрачной: длинные ряды коек, тяжелые одеяла, жесткие подушки. По утрам – построение, холодный воздух, запах пота и пыли. Днем – строевая подготовка, бег на выносливость, рукопашный бой. По вечерам – лекции. Мы слушали о том, что Германия снова становится великой, что народ должен быть единым, что слабость – это болезнь, а сомнение – предательство.

Однажды вечером, когда солнце медленно сползало за горизонт, заливая казармы багровым светом, нас вызвали на плац. Перед нами стоял инструктор – высокий сгорбленный человек, лицо которого больше походило на гранитную скалу. Он медленно прошел вдоль строя, разглядывая каждого из нас, словно выбирая, кто достоин идти дальше.

– Мир – это война, – сказал он, резко поворачиваясь. – Вы станете ее солдатами. Вы должны быть жестокими. Вы должны быть немцами.

Он замолчал, затем неожиданно схватил дубинку и ударил мальчишку, стоявшего к нему ближе всех. Тот рухнул, но не издал ни звука.

– Кто не может встать, тот не достоин называться арийцем.

Мальчишка поднялся. Глаза его были полны слез, но он сдержался. Я тоже не отводил взгляда. Я знал: здесь не место жалости.

В казарме пахло потом, грязными сапогами и несвежими простынями. Ночью кто-то кашлял, кто-то вздрагивал во сне. Но никто не плакал – здесь не плакали.

– Ты знаешь, зачем мы здесь? – спросил как-то Хельмут, парень с узкими скулами и ледяными пальцами.

– Чтобы стать сильными, – ответил я.

Хельмут улыбнулся в ответ:

– Нет, чтобы стать победителями.

Прошли месяцы. Из нас, мальчишек, сделали солдат. Мы стали одинаковыми – с точеными движениями, холодными глазами, прямыми спинами. Нас учили не задавать вопросов, и мы научились этому.