Станислав Аристов – Горячий пепел (страница 2)
Двери дома были облуплены, под окнами валялись деревянные ящики, а над входом висела старая вывеска сапожной мастерской – еще от прежнего хозяина. Внутри пахло кофе и капустой, мебель была простой – деревянный стол, два стула, старый комод с покрытыми пылью фотографиями.
Отчим, Вильгельм Шварц, работал бухгалтером в маленькой конторе – скуповатый человек с узким лицом и всегда сжатым ртом. В его мире все было на своих местах: числа складывались точно, расходы совпадали с доходами, а люди делились на нужных и лишних.
– В доме уважают дисциплину, – сказал он в первый же день. – Здесь не место лени и слезам.
– Да, герр Шварц, – тихо ответил я.
– Ты теперь наш сын, – добавила Эльза, положив руку мне на плечо.
В первую ночь в новом доме я долго лежал глядя в потолок. В комнате было темно, в углу тикали часы, отмеряя мою новую жизнь.
Следующие дни слились в одно серое пятно. Утро начиналось с запаха жареного хлеба и голоса Эльзы, которая будила меня словами:
– Ганс, вставай, завтрак на столе.
Я вставал, одевался в свою новую, но уже поношенную одежду и шел на кухню. Вильгельм сидел за столом, листая газету. Его глаза скользили по строчкам, но я знал, что он следит за мной. Он всегда следил.
– Сегодня пойдешь в школу, – сказал он однажды утром, не отрываясь от газеты. – Ты должен учиться. Здесь не место лентяям.
– Да, герр Шварц, – ответил я, глядя на свои руки.
Школа оказалась таким же серым и холодным местом, как и дом. Дети смотрели на меня с подозрением, учителя – с безразличием. Я старался быть незаметным, но это не всегда получалось.
– Ты откуда? – спросил одноклассник.
– Из Берлина, – ответил я, не глядя на него.
– А почему ты говоришь так странно?
– Я говорю как все, – сказал я, но в его глазах увидел сомнение.
Дома я старался быть полезным. Помогал Эльзе по хозяйству, чистил картошку, подметал пол. Вильгельм редко хвалил меня, но и не ругал. Он просто наблюдал, как будто ждал, когда я сделаю ошибку.
Однажды вечером, когда я сидел за столом и готовил уроки, он подошел ко мне и положил руку на мое плечо.
– Ты должен быть сильным, – сказал он. – Мир не прощает слабости.
Я кивнул, но в ответ не сказал ничего.
Берлин 1920-х годов жил, как человек, который перенес тяжелую болезнь, но вместо отдыха бросился в пляс, смеясь в лицо судьбе. Улицы были забиты машинами, словно жирными жуками, копошащимися в паутине булыжных мостовых. Гремели трамваи, набитые людьми, цеплявшимися за поручни с таким отчаянием, будто они держались за остатки прежнего мира.
В центре города ночь никогда не наступала по-настоящему – неоновые вывески светились ослепительно, кабаре зазывали внутрь, где играл джаз, где дамы в тонких платьях с голыми плечами курили длинные сигареты, запивая свои будни дешевым шампанским. Мужчины носили узкие галстуки, их блестящие волосы были зачесаны назад, улыбки прилипали к лицам, как маски. Они хотели казаться счастливыми, даже если в кармане звенели последние монеты.
Бюргеры нового времени уже не походили на тех добродушных мясников и пекарей, которые раньше управляли городом. Теперь они ходили в дорогих костюмах, с голодным блеском в глазах – бизнесмены, дельцы, игроки на бирже, покупающие и продающие все, что можно обратить в деньги, даже воздух. Они больше не верили в старый порядок, хотя не верили и в завтрашний день. Каждый старался урвать свой кусок, пока Берлин еще пульсировал жизнью.
В роскошных домах с мраморными лестницами по ночам устраивались вечеринки. Музыка гремела так, что пол трясся, джазовые оркестры дули в трубы, саксофоны визжали, а люди метались между столиками, смеясь и пьяно обнимаясь. Там можно было встретить кого угодно – артиста, спекулянта, поэта, афериста, офицера в отставке, опустившегося до карточных шулеров. Там жили так, будто «завтра» не существовало.
Кинотеатры Берлина были переполнены – народ шел смотреть новые фильмы, блестящие хроники чужих судеб. С экрана улыбались актрисы с подведенными глазами, герои бросали на них страстные взгляды – все было больше, ярче, чем сама жизнь. Люди верили в кино сильнее, чем в реальность, потому что реальность не обещала ничего, кроме серого утра и пустого кошелька.
И все это – смех, музыка, богатство, бешеные танцы до рассвета, – казалось, держалось на волоске.
В этом мире, полном неопределенности, политики кричали о переменах с трибун, каждый уверял, что знает путь к лучшему будущему. И среди них появился человек с тонкими усиками и горячечным блеском в глазах – Адольф Гитлер. Он говорил о грядущем величии Германии, о мести предателям.
В 1920 году в Мюнхене вокруг него собралась группа людей, называвших себя Национал-социалистической немецкой рабочей партией. Их лозунги звучали громко, но казались такими же безумными, как сотни других партийных речовок. В пивных залах, где шумели пьяные офицеры и обанкротившиеся предприниматели, разносились слова о восстановлении «истинного немецкого порядка». Гитлер, размахивая руками, говорил, что Германия упала на колени не из-за слабости армии, а из-за «врагов, ударивших ее в спину». Он искал виноватых повсюду, он делал это громко, чтобы его слышали и во дворцах, и в трущобах.
Но когда в 1923 году Гитлер решил взять власть в Баварии силой, совершить так называемый Пивной путч, на него посмотрели с презрением. Властям понадобилось всего несколько часов, чтобы подавить это выступление, а сам Гитлер оказался в тюрьме, где принялся писать свой манифест. Берлин услышал об этом происшествии, хмыкнул и забыл о нем. Очередной фанатик. Очередной неудачник.
Германская пресса 1920-х годов писала о Гитлере с иронией. Газеты публиковали карикатуры, где он изображался нелепым демагогом с гротескно вытянутым лицом и смешными жестами. На рисунках его изображали кричащим, но никто не воспринимал его крики всерьез.
Политическая элита, погрязшая в своих играх, не видела в нем угрозы. Для одних он был удобным инструментом – маргиналом, который оттягивал на себя внимание радикалов. Для других – просто провинциальным популистом… Для всех, но не для таких, как мой отчим.
И я вынужден был согласиться с философией приемного отца: выживает только сильный.
В школе меня по-прежнему встречали настороженно. Я уже говорил почти на идеальном немецком, но у немцев был нюх на чужаков.
– Ты не похож на немца, – сказал мне однажды рыжий мальчишка с длинным носом.
Я только усмехнулся:
– А ты похож?
Парень замолчал, его лицо покраснело от злости. Он не привык к тому, что кто-то отвечает ему так спокойно.
Школа на окраине Берлина – не место для дружбы или доверия. Здесь каждый был сам за себя.
Рыжего мальчишку с длинным носом, который первым бросил мне вызов, звали Фриц. Он был одним из тех, кто пытался казаться сильнее, чем был на самом деле. Его глаза, голубые и холодные, всегда искали слабость в других, но во мне он не нашел ничего подобного, что могло бы его успокоить.
На следующий день Фриц пришел не один. За ним стояли двое: один – высокий, другой – коренастый, с кулаками, которые уже знали, как причинять боль. Я видел, как эти двое смотрят на меня, словно волки на добычу. Я знал, что драки не избежать. Но я также знал, что здесь, в этом мире, где каждый выживает как может, нельзя показывать страх.
– Ты думаешь, ты умный? – спросил Фриц, подходя ближе.
– Умнее тебя, – ответил я, закрывая книгу.
Удар был быстрым, но я успел уклониться. Фриц бросился на меня снова, но я, используя ловкость, которую развил, выживая на улицах, поймал его руку и резко дернул на себя. Фриц упал на пол, его друзья замерли в нерешительности.
– Хватит? – спросил я, глядя на них. Мой голос был тихим, но в нем звучала сила, которую они не ожидали услышать.
Фриц поднялся, потирая руку. Его лицо было красным от злости и стыда.
– Ты заплатишь за это, – прошипел он, но в его голосе уже не было прежней уверенности.
Я не ответил. Просто взял свою сумку и вышел из класса. На улице было холодно, ветер гнал по земле обрывки газет.
Дома меня ждала приемная мать. Она сидела у окна, смотря на улицу, как будто ждала кого-то, кто никогда не придет. Ее лицо было бледным, а глаза – заплаканными.
– Как школа? – спросила она, не поворачиваясь.
– Нормально, – ответил я, ставя сумку на стол.
Я не стал рассказывать ей о Фрице, о драке. За окном темнело, начинали зажигаться огни. Где-то в центре Берлина играл джаз, смеялись люди, которые не знали, что такое голод или страх. Но здесь, на окраине, жизнь была другой. Здесь каждый день был борьбой. Моей борьбой.
Была осень 1929 года. Солнце вставало медленно, вяло, как старик, поднимающийся с постели. Оно светило, но не грело. Город лежал пустой и серый, и только дым из труб поднимался вверх, тяжело и без веры. Улицы молчали. Дома смотрели пустыми глазницами окон. Само время как будто стало гуще, как старый суп в холодном котелке.
На рынке, где раньше шумели торговцы, теперь стояла тишина. Больше не было жирных сосисок, сладкого хлеба, горячего кофе, который согревал руки по утрам. Остались капустные листья, пожелтевшие, словно осенняя трава, и горстка картофеля – мелкого, как мышиные головы. Продавцы не кричали – их товары не нуждались в рекламе, а покупатели не торговались – им нечего было предложить.
Руперт Шнайдер, когда-то уважаемый механик, стоял у лавки, разглядывая еду. Ему казалось, что он может насытиться, просто глядя на нее, если долго не отводить глаз. В кармане у него было три пфеннига. Продавец смотрел на него с жалостью, но молчал, а жалость не кормит.