18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Смирнов Виктор – Потаённое братство (страница 5)

18

И поглядел на Санькину рогатину, на Андрейкины прогоревшие лучины, на Алексашкину колотушку - и ничего больше не сказал. А назавтра начал учить их по-настоящему.

А под снегом, под серебряным его одеялом, тёк себе с холма родник - малый, живой, неусыпный.

Вода дорогу знает.

Глава шестая

СТРЕЛА

Годы на Маковце текли, как родник под снегом: тихо, а без остановки.

Год за годом одевался лес в золото и ронял его, и заметал холм снегами, и опять сходил снег в овраги, - и не заметил никто, в какой из тех годов мальчишки перестали быть мальчишками. Санька перерос всех братьев в обители и раздался в плечах так, что в дверь кельи входил уже вполоборота; по бревну через овраг он ходил теперь с двумя вёдрами хоть в бурю - и вода в вёдрах спала. Андрейкин голос ломался-ломался, да и выломился в такой, что когда Андрейка пел за работой, братья бросали работу, а Потап вылезал из своей ямы и слушал, положив башку на лапы. А Алексашка выучился ходить по лесу так, что белки замечали его, лишь когда он их уже гладил, - и знал в округе каждую тропу, каждый брод и каждую сплетню на три села вперёд.

Выросла и обитель: встали кельи венцом вокруг часовни, поднялся тын, раскорчевали поле под рожь, завели пчельник - и мёд с него шёл такой, что пчёлам кланялись. В келье у Сергия переписывали книги; у родника всё так же выслушивалось людское горе; а тихая наука шла своим чередом, и до железа Сергий по-прежнему никого из троих не допускал. Сабля висела на стене. Санька глядел.

* * *

А на исходе того лета выехал на большую охоту молодой князь Дмитрий.

Был он из тех князей, про кого в народе говорят: этому бы соколом родиться, да родился с державой в руках. Молод - борода смоляная только-только завилась; в седле сидел как влитой; стрелял так, что старые сокольники прятали глаза от зависти. И была в нём в то утро злость - не на кого-нибудь, а на всё разом: на дань, что увезли по весне в Орду возами; на бояр, что с утра до ночи учат жить; на самую свою молодость, которой все попрекают. Такая злость ищет, обо что разбиться, - за тем и выдумана охота.

Выезжали затемно, по чину, как деды заповедали. Впереди - старый ловчий Ермолай, суровый, в буром суконном кафтане, с турьим рогом на серебряной перевязи: на лову ему и князь не указ, так исстари повелось. За ним - сокольники в зелёных кафтанах, и у каждого на кожаной рукавице дремлет птица под клобучком с алой кисточкой - дремлет и вздрагивает: снится ей высота. Следом псари ведут гончих-выжлецов на смычках - те уже голосят вполголоса, стонут от нетерпения; борзые-хорты идут молча, поджарые, как натянутые луки, и только дрожь ходит по их шелковистым бокам. Позади - стремянные с рогатинами и лёгкими сулицами, возки, заводные кони.

Сам князь ехал в червлёном охотничьем кафтане, в шапке с собольей опушкой; за спиной - тул со стрелами, и на каждой стреле орлиное перо; у седла - лук в налучье да сабля в простых ножнах: на лову злато не носят. Утро стояло высокое, вымытое росой; восток наливался соком, как спелая брусника; и над всем поездом висел весёлый озноб - тот, что бывает только перед охотой да перед праздником.

А на княжьей рукавице сидел кречет Белыш - белый, как его имя, с далёкой Печоры: из тех птиц, за которых дают табун коней и ещё кланяются. Последний он был у князя. Трёх его белых братьев по весне увезли с данью в Орду. Про то на дворе вслух не поминали.

На заречном болотце подняли уток. Ермолай глянул: пора. Князь снял с кречета клобучок - и Белыш увидел небо. Всё сразу: и высоту, и ветер, и утиный караван над плёсом. Он оттолкнулся от рукавицы так, что она загудела, и пошёл вверх кругами, винтом, всё выше - покуда не стал в подоблачье белой искрой. И замер. И всё поле замерло с ним, задрав головы: псари, стремянные, кони. Даже выжлецы смолкли. Одни утки шли над плёсом низко, тяжело - не чуя над собой судьбы.

И искра сложила крылья.

Пал он молнией - белой, живой. Свистнуло, будто небо распороли по шву; воздух ахнул - удар! - и над плёсом закружился пух, метель посреди лета. Белыш описал круг почёта - знал, красавец, что глядят, - и вернулся на рукавицу, весь ещё дрожа от собственной молнии. И князь засмеялся - просто, как мальчишка. И злость его утренняя вышла с тем смехом но не вся.

А после полудня набросили выжлецов на олений след - свежий, ночной. Сперва было тихо. Потом в острову тонко, с плачем, завёл один; подхватил другой, третий, залился весь смычок - и заварилась по лесу музыка гона, какой ни на каких гуслях не сыграть: то соберётся в один голос, то рассыплется на двадцать, то плачет, то торжествует. И у всякого, кто её слышал, сердце подымалось и летело следом.

Князь скакал краем острова, пригнувшись к самой гриве. Мир нёсся навстречу и мимо: мелькали первые золотые берёзы, хлестал по плечам орешник, земля летела из под копыт; слёзы от ветра стояли в глазах, и оттого весь лес плыл и сиял, как сквозь слюдяное оконце. Конь стлался, счастливый не меньше седока; позади пел рог Ермолая; где-то слева, невидимый, ломил чащей рогач. Кровь пела в лад гону. Не было на свете ни дани, ни Орды, ни бояр с поученьями - было утро, конь, гон и весь белый свет разом, и свет тот был молод, как сам князь. Кто на лову не бывал - тому не понять; а кто бывал - тот до седых волос помнит.

Олень вёл через весь остров, через овражки, через старую гарь - и вывел к глухому лесу, что синел за болотцем стеной. И гон оборвался. Разом, весь - как ножом отрезало. Выжлецы заметались у опушки, ткнулись носами в траву, заскулили - и сели, виновато оглядываясь: следа не стало. Будто зверь с земли на небо ступил. Хорты кружили пустыми кругами. Ермолай подъехал, поглядел на опушку из-под седой брови - и снял шапку.

- Всё, княже. Дальше лова нет.

- Это отчего же?

- Лес не ловчий. Зверь в него уходит, как в церковь, и след за ним Бог стирает. Деды тут вабить не смели - и нам не велели. Поворачивай, княже.

Но у князя от оборванного гона гудело внутри: отнятая радость злее всякой обиды. Он махнул Ермолаю - становись табором - и с двумя стремянными поехал шагом вдоль опушки. Остыть.

Не остылось.

А придержал он коня оттого, что на опушку, из-под тёмных ветвей, вышла олениха.

Она вышла не таясь - шагом, как выходит хозяйка на своё крыльцо. В сочных травах у опушки стояла она по колено, рыжая, гладкая, и свет играл на её боках; а следом выкатился оленёнок - тонконогий, в белых пятнышках, что первый снег на рябине. Ткнулся матери в бок и стал сосать, подрагивая хвостиком.

Стрела легла на тетиву сама - рука сделала всё без хозяина, как приучена была. Князь повёл луком, выбирая, - и тут олениха подняла голову.

И поглядела ему прямо в глаза.

Не шарахнулась, не понесла оленёнка в чащу - стояла и глядела через болотце, через полсотни шагов, прямо в княжьи глаза, тёмным своим, глубоким, безо всякого страха глазом. Так глядит не добыча. Так глядит тот, кто у себя дома.

У князя дрогнуло что-то под сердцем - и оттого, что дрогнуло, злость взяла верх: ах так?

- Княже… - Старший стремянный тронул коня ближе; голос его был тих, как в церкви. - Матку при дитяти не бьют. Исстари не бьют.

- А меня спросили, - сказал князь, не спуская глаз со зверя, - когда моих кречетов в Орду увозили? То-то. Исстари…

Тетива скрипнула, дошла до уха.

И он спустил.

Стрела пошла низко, хищно, по-соколиному - князь бил без промаха и знал, куда бьёт.

Стрела стала в воздухе.

Не упала, не свернула, не ушла в землю - стала, в пяди от рыжей оленьей груди, и дрожала, дожёвывая свой полёт. Держала её человечья рука.

А откуда взялся сам человек - того не видел никто. Не подошёл, не выбежал, не поднялся из травы: мгновение назад опушка стояла пустая - князь поклясться мог, что пустая, до последней былинки. И вот - стоял. Меж стрелой и оленихой, в чёрном одеянии, худой, неказистый: в толпе встретишь - не оглянешься. И стоял он так спокойно, будто век тут стоял, - будто не он явился на опушку, а опушка объявилась вокруг него.

Олениха не побежала и тут. Повела ухом, поглядела на человека в чёрном - как на своего поглядела - и пошла с оленёнком вдоль опушки, шагом, не спеша, будто ничего над её жизнью только что не пролетало.

- Ты… - У князя сел голос; он толкнул коня вперёд, через болотце. - Кто смеет княжью стрелу останавливать?!

- Тот, кому всякая жизнь - что оленья, что людская - равно дорога, княже, - сказал человек тихо, а слышно было через всё болотце, до последней буковки. - Опусти лук: не всё, что бежит, - добыча.

- Да ты знаешь ли, на кого?.. - задохнулся князь.

- Знаю, - сказал человек. - Оттого и говорю: княже. Земле твоей защитник надобен, а не охотник. Захочешь понять - лес дорогу укажет.

Тут подоспели стремянные, и старший, опомнясь, вскинул рог. Рог заревел; из-за перелеска, гремя, вынеслась погоня - десяток гридней в бронях, засидевшихся без дела за дурной гон.

- Взять чернеца! - крикнул старший. - Целого взять, не увечить!

А дальше сделалось то, о чём гридни после рассказывали всяк своё, и все врали, потому что правде никто бы не поверил.

Человек в чёрном не побежал. Он пошёл - в лес, шагом, как по своему двору. Но как ни гнали кони - расстояние не менялось: десять шагов было до него на опушке, десять осталось в чаще. Ветви, что он отводил рукой, возвращались точно в срок - не по глазам хлестнуть, а перед мордой коня, и кони вставали свечой. Первый гридень бросил аркан - бросил ловко, по-степному выучен был: аркан обнял еловый пень, а пень тот стоял справа, где человека отродясь не было. Двое зашли клещами, с двух сторон разом, - и съехались нос к носу, а меж ними было пусто. Овраг конные брали в обход, надеясь отрезать, - а он перешёл овраг по лежащему бревну, не сбавив шагу, как по мосту царскому.