реклама
Бургер менюБургер меню

Симона Бовуар – Очень легкая смерть. Повести. Эссе (страница 47)

18

Но вскоре ощущение радости жизни вернулось ко мне. Нет, отсутствие дочерей меня не огорчало. Наоборот. Я могла вести машину быстро или медленно — как захочу. Могла ехать куда мне заблагорассудится, останавливаться, когда мне понравится. Я решила недельку побродяжничать. И вот я встаю с рассветом. Машина ждет меня во дворе, как верный конь. Она влажна от росы. Я протираю ей глаза и радостно, как будто надгрызаю орех, начинаю новый день, который только что озарило солнце. Возле меня белая дорожная сумка. В ней карты Мишлена, «Голубой гид», книги, теплый жакет, сигареты — мои скромные спутники. Никто не раздражается, когда я спрашиваю у хозяйки гостиницы, как она готовит цыпленка с раками.

Скоро настанет вечер, но еще тепло. Это одно из тех волнующих мгновений, когда земля в столь полном согласии с людьми, что кажется невозможным, чтобы кто-нибудь из них был несчастлив.

Вторник, 14 сентября. Одна из моих черт, восхищавших Мориса, — это сила того, что он называл «чуткостью к жизни». Она ожила за время этого краткого пребывания наедине с собой. Теперь, когда Колетта вышла замуж, а Люсьенна в Америке, у меня есть время ее развивать. «Тебе будет скучно. Ты должна пойти работать», — говорил Морис в Мужене. Он настаивал. Но я не хочу. По крайней мере, сейчас. Я хочу, наконец, немного пожить для себя. И насладиться вместе с Морисом тем уединением вдвоем, которого мы так долго были лишены. У меня в голове куча планов.

Пятница, 17 сентября. Во вторник я позвонила Колетте. У нее грипп. Она заспорила, когда я сказала, что сейчас же возвращаюсь в Париж: Жан-Пьер прекрасно ухаживает за ней. Но я беспокоилась и вернулась в тот же день. Застала ее в постели, очень похудевшей. У нее температура каждый вечер. Уже в августе, когда я ездила с ней в горы, ее здоровье беспокоило меня. Скорее бы Морис осмотрел ее, и я бы хотела, чтобы он посоветовался с Тальбо.

Еще одно существо оказалось на моем попечении. В среду, во второй половине дня, когда я ушла от Колетты, погода стояла такая теплая, что я проехалась до Латинского квартала и присела на террасе кафе. Я курила. Девчонка за соседним столиком пожирала глазами мою пачку «Честерфилда», потом попросила сигарету. Я заговорила с ней. Она уклонилась от расспросов и поднялась, чтобы уйти. Лет пятнадцати. Не школьница, не проститутка. Она заинтересовала меня. Я предложила подвезти ее. Она отказалась. Потом, поколебавшись, в конце концов сказала, что не знает, где будет ночевать. Сегодня утром она убежала из Центра, куда ее поместило благотворительное общество. Два дня я держала ее у себя. Мать у нее умственно неполноценная, отчим ее ненавидит. Они отказались от нее. Юрист, ведущий это дело, обещал поместить ее в приют, где она сможет научиться ремеслу. Но с тех пор она уже полгода «временно» живет в том доме, откуда никогда не выходит, разве только по воскресеньям, когда их водят к мессе, и где ей ничего не дают делать. Там около сорока девочек-подростков. В материальном отношении они обеспечены всем необходимым, но чахнут от скуки, отвращения и отчаяния. По вечерам каждой из них дают снотворное. Они ухитряются припрятывать его и в один прекрасный день проглатывают весь запас. «Бегство, попытка самоубийства — это нужно, чтобы напомнить судье о нас», — говорила Маргарита. Побеги не представляют трудности, часты и если не слишком затягиваются, то не влекут за собой применения санкций.

Я поклялась ей поставить всех на ноги и добиться, чтобы ее поместили в приют. Она подчинилась уговорам и вернулась в Центр. Я вся кипела, глядя, как она входит в дверь, с опущенной головой, волоча ноги. Это красивая девочка, неглупая, очень славная, и она просит только работы. Ей же калечат юность — ей и тысячам других. Завтра буду звонить судье Баррону.

Как давит Париж! Даже несмотря на мягкие осенние дни, эта тяжесть гнетет меня. Сегодня вечером я чувствую какую-то необъяснимую депрессию. Я задумала переделать комнату девочек в общую комнату, более интимную, чем кабинет Мориса и наша приемная. Я четко сознаю, что Люсьенна больше никогда не будет здесь жить. Жизнь в доме скоро потечет совсем спокойно. Волнуюсь я главным образом из-за Колетты. Счастье, что завтра возвращается Морис.

Среда, 22 сентября. Вот одна из причин — главная, — почему у меня нет никакого желания закабалиться работой: я не могла бы вынести, если бы не была в полном распоряжении тех, кому я нужна. Почти все дни провожу у постели Колетты. Температура не падает. Морис говорит, что ничего серьезного. Но Тальбо назначил анализы. В голову лезут страшные мысли.

Сегодня утром меня принял судья Баррон. Очень сердечный человек. Он удручен случаем с Маргаритой Дрэн: а ведь есть тысячи подобных случаев. Вся трагедия в том, что этих детей некуда селить, нет персонала, который бы занимался ими должным образом. Правительство ничего не предпринимает. В результате усилия юристов, занимающихся детьми, и деятельниц благотворительных обществ наталкиваются на непробиваемую стену. Центр, где находится Маргарита, — всего лишь перевалочный пункт. Через три-четыре дня ее переведут в другое место — но куда? Неизвестно. Там, где эти дети содержатся, абсолютно не предусмотрена организация их занятий и досуга. Все же он постарается найти где-нибудь место для Маргариты. И он будет рекомендовать сотрудницам Центра разрешить мне навещать ее. Родители не подписали документа, окончательно лишающего их родительских прав, но нечего и думать, что они заберут девочку. Они и сами этого не хотят, и для нее этот вариант был бы наихудшим.

Из Дворца правосудия я вышла, полная возмущения столь безалаберной системой. Пропасть, перед которой оказываются молодые правонарушители, все глубже. А иных мер, кроме удвоенной строгости, не предпринимают.

Я была рядом с церковью Сент-Шапель и вошла, поднявшись по винтовой лестнице. Не было никого, кроме туристов-иностранцев да парочки, которая, держась за руки, рассматривала витражи. Я смотрела рассеянно.

Я все беспокоилась о Колетте. Читать не могу. Единственное, что могло бы мне помочь, — это разговор с Морисом, но он не придет раньше полуночи. Со времени возвращения из Рима он проводит все вечера в лаборатории с Тальбо и Кутюрье. Говорит, они уже у цели. Я могу понять, что он всем жертвует ради своих исследований. Но это первый случай в нашей жизни, когда у меня возникло серьезное затруднение, а он не разделяет его со мной.

Суббота, 25 сентября. Окно было темным. Я так и знала. До этого — до чего? — если мне и случалось пойти куда-нибудь одной, без Мориса, то, возвращаясь, я всегда видела меж красных занавесей полоску света. Я бегом поднималась на второй этаж, звонила — не было терпения искать ключ. Теперь я не бежала по лестнице, медленно вставила ключ в скважину. Какая пустая квартира! Какая она пустая! Конечно, это потому, что в ней никого нет. Но обычно, вернувшись домой, я нахожу там Мориса, даже в его отсутствие. А сегодня вечером передо мной распахиваются двери в пустые комнаты. Одиннадцать часов. Завтра будут известны результаты анализов, и я боюсь. Я боюсь, а Морис нет. Я знаю, его исследования должны быть завершены. Все равно я сердита на него. «Ты нужен мне, а тебя нет». Мне хочется, прежде чем пойти спать, написать эти слова на бумаге и оставить ее на видном месте в передней. Иначе я промолчу, как вчера, как позавчера.

…Я поливала цветы. Начала приводить в порядок книжный шкаф и вдруг остановилась. Меня удивило его безразличие, когда я стала говорить ему о том, что хочу устроить общую комнату. Нужно смотреть правде в глаза. Я всегда хотела только правды. Если я ее добивалась, то именно потому, что хотела. Так вот. Морис изменился. Работа прямо съедает его. Он ничего не читает. Он больше не слушает музыку. (Я так любила молча смотреть на его сосредоточенное лицо, когда мы слушали Монтеверди или Чарли Паркера.) Мы больше не гуляем по улицам Парижа, не бываем за городом. Мы по-настоящему-то и не разговариваем. Он становится похожим на своих коллег — на эти машины для делания карьеры и зарабатывания денег. Нет, я несправедлива. Он презирает все это. Но с тех пор как десять лет назад, вопреки моему желанию, он решил специализироваться, с ним постепенно случилось именно то, чего я боялась, — он очерствел. Даже в Мужене в этом году он показался мне далеким: рвущимся в свою клинику, в лабораторию, рассеянным и даже угрюмым. Ну уж признаваться, так до конца. На аэродроме в Ницце мое сердце сжималось из-зд этих тоскливых каникул, оставшихся позади. И если на заброшенных холмах я испытала столь жгучее счастье, то это потому, что Морис, находясь за сотни километров от меня, становился мне ближе. (Странная вещь дневник: то, о чем в нем умалчивают, гораздо важнее того, что пишут.) Такое впечатление, что личная жизнь его больше не занимает. Как легко он отказался прошлой весной от поездки в Эльзас! Однако мое разочарование глубоко его опечалило. А я сказала весело: «Излечение лейкемии, конечно, стоит кое-каких жертв». Но раньше медицина для Мориса — это были люди из плоти и крови, которым он облегчал страдания. Боюсь, что теперь больные для него не более чем «случаи». Ему гораздо интереснее познавать, чем лечить. Даже к своим близким он стал относиться как-то рассеянно — это он-то, всегда такой живой, такой веселый, в сорок пять такой же молодой, как в те времена, когда я его встретила… Я не оставила записки в передней, но я с ним поговорю. После двадцати — двадцати двух лет супружества часто многим поступаются во имя покоя. Это опасно. Я думаю, что слишком была занята девочками в последние годы: Колетта была так привлекательна, очень трудно было с Люсьенной. Я не могла уделять Морису столько времени, сколько ему хотелось. Ему следовало указать мне на это, а не уходить с головой в работу, которая теперь отрывает его от меня.