Симона Бовуар – Кровь других (страница 6)
– Ты, наверно, счастлив, – говорил мне Жак.
– Я очень счастлив.
Он часто поджидал меня у выхода из мастерской; мы ужинали в дешевых кафе
– Скажи, тебе не очень трудно приспосабливаться ко всему этому? Ты действительно как-то ладишь с остальными?
– Я думаю, мне легко удастся на них повлиять, – отвечал я.
Нужно было только запастись терпением. Я знал, что на таких мелких предприятиях коммунизм приживается с трудом, однако язык у меня был подвешен неплохо и на профсоюзных собраниях меня слушали с интересом. Я надеялся стать делегатом от комитета Федерации профсоюзов: вот где можно было бы развернуться вовсю… За соседним столиком двое каменщиков, все в известке, потягивали красное вино из литровой бутылки.
– Мне нужно сообщить тебе новость, – однажды сказал мне Жак.
Мы сидели в забегаловке на Порт-де-Клиши, возле витрины, на которой было написано мелом: «Еду разрешается приносить с собой».
– Хорошая новость?
– Суди сам: я хочу вступить в партию.
– Нет, правда?! Значит, решился? – Я смотрел на Жака с некоторым сомнением.
– Да, я этого хотел.
И все-таки я сомневался. С некоторых пор мне стало казаться, что ничто никогда не происходит так, как хотелось.
– Я твердо решил. Тебя это удивляет? – спросил он с торжествующей улыбкой.
– Но ты как-то вечером высказал столько возражений по поводу марксизма…
Он пожал плечами:
– Доктрина не так уж важна. Для меня главный вопрос был в другом: способен ли я действовать? И вдруг мне стало ясно: да, способен! – И он с улыбкой добавил: – Я убедился в этом, глядя на тебя.
Я ответил:
– Ну что ж, рад слышать.
И все же я не радовался. Мне хотелось, чтобы Жак самостоятельно убедился в правильности своего решения. Иначе получалось, что я каким-то образом загнал его в угол. И потому я сказал:
– Мне хотелось бы понять, что именно тебя убедило.
– В тот вечер, – сказал Жак, – после нашего разговора, я вернулся домой пешком. Я уже не думал о том, что мы обсуждали, а просто размышлял о тебе и о себе. И внезапно почувствовал, как невыносимо жить, когда моя жизнь так никчемна.
– Понимаю, – ответил я.
Но мое уныние не рассеивалось. Чему я служу? Для меня ответ был ясен: нельзя жить благополучно в неблагополучном мире; я жаждал справедливости. Но для кого – для других или для себя? Ты однажды так пылко сказала мне: человек всегда борется за себя самого. Я боролся с угрызениями совести и ошибками, с моим никчемным пребыванием в этом мире. Так как же я посмел бы вовлечь в эту борьбу еще кого-то, кроме себя?!
И я сказал:
– Я пытаюсь найти другой путь служения обществу.
Но Жак меня не слышал. Он рвался к своей борьбе, не к чужой.
– Ты считаешь, что я слишком молод и ни на что не способен?
Я возразил:
– Ничуть не бывало. Молодежь – главная наша сила! – И посмотрел на Жака так, как он ожидал от меня: испытующим взглядом борца, уверенного в праведности своей цели. Потом добавил: – Мы сейчас нуждаемся в крепких кулаках и в луженых глотках. Послезавтра я познакомлю тебя с Бургадом.
Тех, кто хотел перестроить мир, в предстоящие месяцы ждала большая работа: стены Парижа были сплошь залеплены избирательными плакатами, и теперь почти каждый вечер наши друзья и наши противники вступали в схватки как в городе, так и в предместьях. Жак приходил ко мне чуть ли не ежевечерне, и мы вместе шли в какой-нибудь ангар или в школьный зал, где бурлила взволнованная толпа. Мне было приятно видеть, как он переживает, шагая рядом со мной, пунцовый и счастливый. Мы заглушали громким шиканьем красивые, гладкие речи всяких благонамеренных умников-ораторов; когда же слово брали
– Как ты думаешь, сегодня будет схватка, настоящая схватка? – спросил меня Жак.
– Хорошо бы. Позавчера мы не дали Теттенже[2] даже рта раскрыть; так что сегодня они наверняка заставят нас поплясать.
В тот день нам было как-то особенно радостно. Дениза прямо светилась от счастья. Один только Марсель был мрачен и угрюм. По такому торжественному случаю он подстригся, но все равно выглядел не особо солидно и с напускной учтивостью принимал комплименты светской элиты и прочих любителей искусства.
– Браун уже получил вчера восемь предложений! – объявила Луиза. – Он говорит, что это потрясающий успех. А один критик из «Хроники искусства» объявил, что ты величайший художник нашего поколения!
У нее блестели глаза, на щеках горел яркий румянец, и мы вдруг с удивлением вспомнили, что ей только восемнадцать лет; прежде мы об этом как-то не задумывались. Ее голос, улыбки, макияж – все это было так умело
– Берите сэндвичи, там еще много осталось.
Жан надкусил булочку с фуа-гра; сладковатый вкус гусиной печенки ассоциировался у него с хрустальной люстрой и красивыми любезными дамами времен его детства; тогда под ногами лежал пушистый ковер, а в воздухе витал аромат изысканной женственности, смешанный с запахами масляных красок на картинах. С тех пор прошло всего три месяца, и он с удивлением отметил, что очутился все в той же уютной атмосфере, тогда как его нынешнее ежедневное бытие состояло из запаха бумаги, шума типографских станков и вкуса непрожаренных отбивных. «Я уже не из их компании…» Женщины походили на статуэтки из литого стекла; он с усмешкой слушал их щебет, их голоса с бархатными интонациями. Он отошел к стене. Сначала, когда он попал в этот человеческий вольер, образы, скромно замкнутые в багетную раму, показались ему плоскими и немыми; чтобы разгадать их тайну, нужно было уверовать в них. Ему этого и хотелось – уверовать. Он остановился перед одним из холстов. Одинокий обруч серсо катился между двумя стенами, безжалостно опаленными солнцем, – катился к той удаленной точке, где они должны были сойтись. По мере того как он смотрел на него, образ оживал. Его смысл нельзя было выразить словами; это был совсем другой язык – язык живописи, но здесь она
И пока он созерцал эту вселенную без единого свидетеля, ему чудилось, что он отсутствует в себе самом, пребывает вне своей истории, в какой-то пустой, белой вечности. Однако эта греза чистоты и отсутствия существовала лишь потому, что я был тут, рядом, готовый поделиться с ней силой моей жизни. И Марсель знал это.
– Брось, – сказал он, – пойдем-ка лучше выпьем! – И потащил Жана к длинному столу под белой скатертью, у которого хлопотала Дениза. – Неужели у тебя нет ничего получше этого мерзкого шампанского?
– Есть портвейн, – сказала Дениза.
– Портвешок из ближайшей лавки, – сказал Марсель. – Ну да ладно, у нас сегодня праздник.
– Не привередничай, – ответила Дениза. – Денек был тяжелый, слава богу, что все кончилось.
– Ничего себе
– Что тут нужно, – сказал Жан, – так это другая публика, настоящие знатоки.
– Нет, нужно, чтобы я вообще не нуждался в публике! – возразил Марсель и, ухватив двумя руками стул, продолжал: – Нужно, чтобы мои картины существовали так же реально, как вот этот стул… Он надежен, устойчив, на нем можно сидеть; когда мы уйдем, он останется здесь, на крепких четырех ножках!
Дениза пожала плечами и сердито бросила:
– Ну, тогда тебе следовало бы работать столяром.
Марсель толкнул стул, и тот опрокинулся на ковер.
– Нет, стул – вещь неинтересная, – сказал он.
– Давай-давай, жалуйся, – ответила Дениза. – Через месяц ты станешь знаменитым! – И добавила с хитрой усмешкой: – Вообще-то, это не так уж и плохо – быть великим художником; на свете есть много людей, которых это вполне устраивало!
Никто не ответил. Дениза частенько говорила слова, не имевшие для нас никакого смысла. Мы с Жаком, хоть убей, не понимали, почему Марсель решил на ней жениться. Он, конечно, любил это сухощавое умное лицо под шапкой густых волос, а кроме того, не придавал большого значения тому, что делал со своей жизнью. Дениза решила его завоевать – и завоевала; а теперь добилась того, чтобы он устроил этот вернисаж, и твердо намеревалась идти рядом с ним к славе и счастью.