Сим Симович – Актер из 69г (страница 54)
Может, они ушли гулять? Или в кино? А может, она просто сидит рядом с телефоном и принципиально не берет, зная, что это может быть он?
На восьмом гудке Юра повесил трубку. Монета со звоном упала в копилку автомата. Возврата нет.
Он вышел из будки.
Расстроился? Нет. Странно, но отказа не было. Было понимание: такие вещи не решаются по телефону. Извиняться, глядя на дырочки микрофона — это трусость. А он больше не трус.
— Завтра, — сказал он мокрому асфальту. — Я найду тебя завтра. И мы поговорим. Глаза в глаза.
Домой он вернулся к десяти.
В квартире было тихо и уютно. Отец смотрел хоккей, мама что-то вязала, сидя в кресле под торшером. Обычный вечер обычной советской семьи, частью которой он — самозванец, палимпсест, странник во времени — теперь являлся по праву.
Потому что он их любил. И эта любовь была настоящей, без всяких «но».
— Пришел? — мама подняла голову от спиц. Взгляд у нее был внимательный, сканирующий. — Гулял?
— Гулял, мам. У Вершинина был.
— Чай будешь?
— Буду. И бутерброд. С колбасой. Два.
Мама улыбнулась. Облегченно, светло. Сын попросил еды — значит, кризис миновал. Война закончилась, можно убирать бинты.
— Сейчас сделаю, Юрочка. Мой руки.
Юра прошел в свою комнату.
Там по-прежнему пахло застоявшимся воздухом его трехдневного затворничества. Он снова распахнул форточку настежь. Пусть проветрится. Пусть выдует остатки страха.
Он положил «Братьев Карамазовых» на стол, рядом с учебником истории КПСС. Достоевский и партия. Ирония судьбы.
Потом подошел к календарю.
Среда, 9 июля, была зачеркнута жирным крестом.
Оставался четверг. День тишины. День, когда нужно просто дышать и копить силы.
А в пятницу — коллоквиум. Последний рубеж перед третьим туром. Разговор с Захавой, который «будет копать».
Юра посмотрел на свое отражение в темном оконном стекле.
Оттуда на него смотрел худой парень с вихрами. Но глаза… Этуш был прав. Глаза были другие.
— Ну что, старик, — сказал он своему отражению. — Готов врать правдой?
Отражение не ответило, но уголок губ дернулся в едва заметной усмешке. Той самой, которой Вершинин улыбался своим воспоминаниям о сорок первом годе.
— Готов, — ответил он сам себе.
Он выключил свет и лег спать.
Впервые ему ничего не снилось. Ни 2024 год, ни развод, ни провал на экзамене. Только темнота.
Спокойная, бархатная темнота, в которой зрела сила.
ИНТЕРЛЮДИЯ. ПАЛИМПСЕСТ
Дверь за мальчиком закрылась тихо. Щелкнул замок, отсекая квартиру от лестничной клетки, от внешнего мира, от дождя.
Константин Борисович Вершинин постоял в прихожей, слушая, как удаляются шаги. Легкие, быстрые шаги молодого человека, который несет на плечах груз столетнего старца.
Он вернулся в кабинет.
В комнате все еще висел запах тревоги — острый, электрический, перебивающий даже аромат трубочного табака «Золотое руно». На столике стояла недопитая чашка чая. Фарфор еще хранил тепло чужих рук.
Вершинин подошел к окну.
Дождь за стеклом превращал огни вечерней Москвы в размытые акварельные пятна. Желтые, красные, синие. Красиво. И холодно.
— Занятно… — пробормотал он вслух, обращаясь к своему отражению в темном стекле. — Надо же…
Он снова набил трубку. Пальцы, привычные к мелкой моторике, работали автоматически, пока мысли уносились далеко.
Ему тогда было тридцать четыре.
Возраст расцвета. Возраст силы. Возраст, когда он перестал быть человеком и стал… кем? Осколком?
Он помнил тот день поминутно. Станция под Вязьмой. Вой сирены. Черные кресты «Юнкерсов» на низком, свинцовом небе. И тот чудовищный, разрывающий перепонки свист, после которого наступила тишина.
В той тишине он остался один. Ни жены, ни маленькой Леночки. Только воронка, дымящаяся земля и чемодан с театральным реквизитом, который чудом уцелел. Парики, накладные носы, веер.
Какой абсурд. Какой страшный, космический абсурд.
Он выжил. Зачем-то.
Вершинин чиркнул спичкой. Огонек осветил его лицо — глубокие морщины, горькую складку у рта.
Этот мальчик, Юра… Этуш назвал его глаза «глазами самоубийцы». Дурак Володя. Это не глаза самоубийцы. Самоубийцы хотят уйти, потому что боятся боли. А этот… этот боль уже принял. Он ее носит, как старую шинель. Неудобную, тяжелую, но свою.
— Откуда же ты такой взялся, сынок? — спросил Вершинин у пустоты. — Где ты успел нахлебаться этой черноты? Войны не видел. Голода не знал. Родители любят.
Он затянулся.
Может, буддисты правы? Может, души действительно кочуют? И в этого московского школьника вселилась душа какого-нибудь солдата, погибшего под Верденом? Или поэта, расстрелянного в тридцать седьмом? Или такого же, как сам Вершинин, актера, который потерял все, но обязан выходить на сцену и смешить?
«Я обманщик», — сказал он.
Вершинин грустно усмехнулся.
— Нет, Юра. Ты не обманщик. Ты — свидетель.
Он подошел к книжному шкафу. Провел ладонью по корешкам. Где-то здесь стояла та самая книга, которую он дал парню. Достоевский. Федор Михайлович бы понял. Он любил таких — «ушибленных бытием».
Захава его сожрет на коллоквиуме, если парень не будет готов. Борис Евгеньевич — человек системы, человек логики. Ему нужны ясные биографии: родился, учился, вступил в комсомол. А тут — сплошная метафизика.
«Надо его прикрыть, — решил Вершинин. — Надо дать ему броню. Легенду. Пусть играет „юного мыслителя“. Пусть прячет свои шрамы за красивыми словами о литературе. Иначе заклюют. Сдерут кожу раньше времени».
Он вернулся в кресло. В то самое, где десять минут назад сидел Юра.
Кресло было теплым.
— Живи, мальчик, — прошептал старый учитель, глядя на дым, тающий в воздухе. — Просто живи. Боль пройдет. Она станет памятью. Она станет искусством. А мы… мы с тобой одной крови. Мы — выжившие. А выжившие должны держаться вместе.
Часы в углу пробили девять раз.
Бум. Бум. Бум.
Время шло. Для них двоих оно текло иначе, чем для остального мира. Но пока оно шло — спектакль продолжался.
Глава 18
Четверг, десятое июля, выдался днем ватной, оглушительной тишины.
В квартире Лоцмановых никого не было, кроме Юры и кота Мурзика, который, впрочем, собеседником был так себе — спал на подоконнике, дергая ухом во сне. Родители ушли на работу, Вера убежала в пионерский лагерь дневного пребывания при школе (или просто гуляла во дворе, Юра не уточнил).
Он сидел за письменным столом, обложенный книгами, как дзот мешками с песком.