реклама
Бургер менюБургер меню

SilverStar – Сказания о гонце из забытого княжества: Гонец Чёрного Бора. (страница 1)

18

SilverStar

Сказания о гонце из забытого княжества: Гонец Чёрного Бора.

Глава 1. Чёрный Бор.

Ветер, что шёл с Чёрного Бора, не ласкал слух, а пробирал до костей своим зловещим воем.

Он выл старыми, забытыми голосами, теми, что помнят ещё крики языческих жрецов и стон земли под копытами монгольских коней. Он нес в себе запах хвои, прелой болотной тины, и чего-то холодного, металлического, словно привкус крови на языке, даже если рот закрыт.

Григорий сын Васильев, гонец князя Ярослава Мшарынского, того что сидел в Черноборске, знал этот ветер. Он называл его боровиком. Не в честь гриба, а в честь хозяина тех мест, того, о ком шептались по вечерам у печей, чьё имя старались не произносить вслух, чтобы не призвать. Боровик, дух Чёрного Бора. Дедушка леса. А если не почтишь — станешь его частью: будешь стонать в его ветвях, гнить в его корнях.

— Спокойно, Вихрь, спокойно, — Гриша приглушённым голосом успокаивал коня, больше чем себя.

Вороной жеребец фыркал, бросал головой, и его грива, чёрная, как смоль, развевалась в такт порывам того самого ветра. Гриша чувствовал под собой, как напряжены мускулы скакуна, готовые в любой миг сорваться в бешеный галоп. Конь чуял. Чуял раньше и острее человека.

«Глупости, — сурово сказал себе Григорий. — Дорога как дорога. Лес как лес».

Он потрогал кожаную сумку у пояса, где лежала обычная, скучная берестяная грамота — приказ о поставке зерна в деревню Заозерье. Рутинное поручение. Последнее перед долгожданными несколькими днями покоя. Он уже представлял, как будет есть горячую похлёбку в гостеприимной избе старосты, как Вихря отпоят свежей водой и накормят овсом. А потом — сон. Долгий, без сновидений.

Но лес, казалось, читал его мысли и глумился над ними.

Тропа, ещё вчера хорошо наезженная, сегодня казалась чужой. Корни выпирали из земли будто нарочно, желая заставить коня споткнутся. Ветви сосен, обычно величественно вознесённые к небу, сегодня склонились низко, словно хотели задеть его по лицу, ощупать, проверить. Воздух был не просто холодным. Он был густым. Им было тяжело дышать, точно грудь сдавили мокрым холщовым мешком.

И тишина.

Вот что злило Григория больше всего.

Исчезли дятлы. Умолкли сойки. Даже назойливый стрекот кузнечиков и лягушек у болота стих. Остался только вой боровика да тяжёлое, учащённое дыхание Вихря. Собственное сердце Гриша слышал прямо в висках, глухой, тревожный барабан.

«Если что в лесу не по-людскому зовётся — не встречайся с ним глазами. Оно тогда тебя не признает».

Слова отца, старого гонца, покоящегося теперь под простым деревянным крестом, всплыли в памяти сами собой, ясные, будто он стоял рядом и шептал на ухо. Отец знал эти дороги как свои пять пальцев. И знал, что некоторые тропы лучше обходить стороной.

Но приказ есть приказ. Заозерье было впереди.

Григорий поднял взгляд. Сквозь редкий частокол стволов уже виднелась полоска расчищенной земли. Окраина деревни. Ни дымка над крышами. Ни огоньков. Ни лая собак.

Лёд тронулся у него под ложечкой.

— Эй, в деревне! — крикнул он, и голос его, обычно звонкий и уверенный, прозвучал чужим, съёжившимся, поглощённым мхом и хвоей.

Ответа не было.

Вихрь остановился как вкопанный перед первой избой, словно сама нечистая сила вдруг дёрнула его за невидимую узду. Изба, скособочившись, вцепилась в землю почерневшими венцами брёвен, будто из последних сил удерживаясь от падения в небытие.

Дверь, сорванная с одной петли, зияла распахнутой пастью — чёрный провал, из которого веяло не просто затхлостью пустого дома, а чем‑то древним и тревожным. В воздухе витал тяжёлый запах: сладковато‑гнилостный, с кислой нотой, точноо где‑то в недрах избы дотлевали забытые плоды, перебродившие в отравленное сусло. Он обволакивал, проникал в ноздри, оседал на языке противным привкусом покинутости, дошедшей до крайней точки, словно сам дух жилища испустил последний вздох и теперь тлел, как угасающий костёр в промозглом лесу.

Ветер, до того гонявший пыль по заброшенной улице, вдруг стих, словно побоялся переступить невидимую черту у порога. Лишь одинокий сухой лист, кружась, медленно опустился на порог, да где‑то вдали протяжно вскрикнула птица — то ли ворона, то ли недоброе предзнаменование, посланное из сумрачных небес.

Григорий спешился, привязал повод к скрипучей колоде у забора. Рука сама легла на рукоять меча.

— Жди тут. Я схожу на разведку.

Он зашёл в первую избу.

Картина, представшая перед взором гонца, сковала его душу леденящим ужасом, словно сама Морана, богиня смерти и зимы, провела ледяной дланью по его спине.

Изба застыла в миг внезапной беды, застигнутая врасплох. Грубо сколоченный стол опрокинут, точно его с силой отшвырнули в сторону в порыве неистового гнева или слепого страха. Глиняные горшки, ещё вчера хранившие тепло домашнего очага, теперь лежали на полу осколками, треснувшие, расколотые, с острыми краями, поблескивающими в тусклом свете, пробивающемся сквозь мутное оконце.

Посреди этого хаоса, у самых ног гонца, валялась детская тряпичная кукла, некогда ласковая подружка игр, а теперь лишь жалкий комок ветоши. Одна пуговица‑глаз сиротливо болталась на нитке, вторая же пропала без следа, казалось её вырвали в спешке. Кукла лежала навзничь, раскинув короткие ручки, как в безмолвном крике застыла.

На холодной печи, где прежде клубился пар от сытного обеда, стоял глиняный горшок. В нём ещё сохранились остатки каши, давно остывшей и забытой. Пушистая, разноцветная плесень покрыла её причудливым ковром: тут и изумрудная зелень, и сизый налёт, и бурые пятна, словно следы неведомых чернил. Она расползлась по поверхности, пожирая последнее напоминание о мирной жизни.

Но что особенно тревожило душу — ни капли крови не виднелось на половицах, ни следов отчаянной борьбы. Ни опрокинутой лавки у стены, ни вырванных клочьев волос, ни отметин от оружия. Всё выглядело так, будто обитатели избы не были схвачены силой, они ушли сами. Или их увели. Тихо, беззвучно, в кромешной тишине, оставив после себя лишь этот жуткий отпечаток внезапного исчезновения, от которого сердце сжималось тоской и недобрым предчувствием.

Гриша нахмурился, озираясь вокруг, и тяжёлая тень недоумения легла на его лицо. И хмурость не сходила с его чела: когда, задержав дыхание, он оглядел застывший в безмолвии дом, и когда вышел наружу, вдыхая воздух, пропитанный предчувствием беды.

Он двинулся дальше, заглядывая в соседние избы. Одну за другой, надеясь отыскать хоть крупицу разгадки. Но везде открывалась одна и та же картина, будто сотканная из ночных кошмаров: в каждой избе время остановилось посреди будничной суеты, застыло в миг внезапного бегства.

В одной избе на лавке лежал недовязанный лапоть, рядом — клубок пеньковой нити, скатившийся к краю и замерший, будто в испуге. В другой — на столе стояла крынка с молоком, ещё не успевшим скиснуть, а рядом — нарезанный ломоть ржаного хлеба, так и оставшийся нетронутым. Возле печи валялась опрокинутая корзина с репой, несколько корнеплодов выкатились на пол, точно их отбросили в спешке. В третьей избе на гвозде у двери висела детская тужурка, а под ней — крошечные башмачки, поставленные ровно, как будто малыш вот‑вот вернётся.

Люди испарились, оставив после себя обрывки жизни: недоделанное дело, недоеденный кусок, недосказанные слова. Бросили всё и побежали, ни спокойно, ни обдуманно, а в слепом ужасе, сжимая в кулаке лишь страх. Но куда? И от чего?

Вопросы клубились в голове Гриши, как туман над болотом, липкие, холодные, неотступные. В груди щемило от недоброго предчувствия: что‑то древнее, забытое, но по‑прежнему злобное коснулось этих мест. И оно не просто пронеслось мимо, оно забрало своих жертв, оставив лишь пустые избы да следы внезапного, необъяснимого исчезновения.

Последней была изба старосты, самая большая, с резными ставнями и коньком на крыше. Сердце Гриши колотилось так, что, казалось, сейчас вырвется наружу. Он толкнул дверь.

Хаос царил вокруг, словно вихрь незримой силы пронёсся по избе, оставив после себя следы спешного бегства. Опрокинутая лавка уткнулась ножками в половицы, будто в последнем издыхании. Разбросанная утварь валялась там и сям: глиняный ковш с отбитым краем, рассыпанные по полу сушёные травы, опрокинутый туесок, из которого выкатились сморщенные ягоды брусники, алые, как застывшие капли крови.

И посреди этого беспорядка стоял стол. Он стоял ровно, невозмутимо, как остров спокойствия в бушующем море хаоса. Его тёмные, отполированные поколениями рук доски явно хранили какую‑то тайну, молчаливо противостоя всеобщему разрушению.

На столешнице, как бы нарочно выставленный напоказ, лежал кусок бересты. Не свёрнутый в трубочку, как обычно, хранят послания, а тщательно разглаженный, почти любовно пришпиленный к дереву ржавым обломком ножа. Края бересты слегка закручивались, словно пытались вернуться к природной форме, но остриё удерживало их на месте, пригвождая к дереву, как свидетельство чего‑то важного.

Гриша замер на пороге, чувствуя, как по спине пробежал холодок. В воздухе повисло напряжение — не просто беспорядок, а нарочитая постановка: всё вокруг перевернуто вверх дном, а стол и береста оставлены в безупречном порядке. Кто‑то хотел, чтобы это нашли. Кто‑то ждал, что послание прочтут.