18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Воронин – Остров любви (страница 67)

18

СТЕНЫ ЗНАЮТ

На столе записка: «Ушла». Без подписи. И так ясно. Кроме нее, некому уйти. Ушла и думает, что все с собой унесла. Не только свои вещи, а все, все. Черта с два! Самое главное не унесла и никогда не унесет — воспоминание о себе. И теперь, где бы ни была, с кем бы ни жила, все равно — здесь! Здесь! И никто не может вытравить тебя из моей памяти. Никто! Знаю, помню! Пришла в эту комнату тихая, немного оробевшая, как бы я чего с ней не сделал. А как же — пришла к мужчине. В квартире никого, кроме нас. Мало ли что…

А он:

— Ну, проходи. Чего остановилась?

И она прошла в эту комнату. Обвела взглядом стены. На них мои картины, которые люблю. Березки, луга, небо, ветер…

— Как? — кивок на картины.

— Мне нравится.

— Вот и прекрасно. Кофе, чай?

— Ничего не надо.

— Ну так уж и ничего? Ну тогда возьми яблоко.

В вазе лежали еще и груши, а сверху гроздь винограда. Специально купил для встречи с ней. Себе бы двух яблок хватило.

— Послушаем музыку?

— Давайте…

Робенькая такая — все боится, что вот схвачу и начну целовать. Сидит, коленки сомкнула, яблоко держит обеими руками. И глядит не на меня, а на стены. Что-то ищет в моих картинах. Что? Хороший я или плохой?

Я поставил поп-музычку.

— Потанцуем?

— Как хочешь.

— Да чего ты боишься-то?

— Ничего не боюсь, — а у самой глаза, как у испуганной газели.

— Вот и прекрасно.

И мы стали танцевать, выворачиваясь друг перед другом.

— А у тебя хорошо, — когда мы уже сидели, сказала она. — Со вкусом живешь.

— Стараюсь.

— Я думала, совсем по-другому живешь. Почему-то думала, что у тебя современная квартира, а ты в старом доме.

— В старом, но прекрасном доме. Тут тихо. Стены знаешь какие? В полметра. Они столько всего наслышались, столько повидали за свой век, что не на один бы роман хватило.

— Ты о них говоришь, как о живых.

— А они живые и есть. Все живое, и стены тоже. Ну, не так, чтобы как мы с тобой, а вроде фотобумаги. Запечатлевают. Кое-что остается на них. Не может быть, чтобы все отскакивало.

— Тогда это ужасно, — встревоженно сказала она.

И я понял: она не хотела, чтобы стены знали о ней, оставили на себе ее след.

В тот вечер она ушла рано. Прощаясь, не подала руки.

— Тебя проводить?

— Нет-нет, не надо.

— Ты еще придешь?

— Не знаю.

— Ну, если захочешь, позвони, буду рад.

Она пришла. Я не торопил чувство. Оно у меня было давно готово к ней, но мне не хотелось, чтобы оно осквернилось какой-либо неловкостью с моей стороны. Ждал, когда Инна сама ответит мне полной взаимностью. А она была вначале даже и рада, что я такой «хороший», — танцую, угощаю кофем, шучу, смеюсь, провожаю. Но однажды я поймал в ее взгляде недоумение. Она словно спрашивала: «Я не понимаю, ты что, не любишь меня или не уверен во мне?» Я сделал вид, что не понимаю ее недоумевающего взгляда. Продолжал оставаться прежним по отношению к ней. Это мне было необходимо для того, чтобы потом, когда мы будем вместе, с ее стороны не было никаких упреков, будто я силой принудил ее к сожительству. Нет-нет, тут уж пусть сама на себя пеняет, если что у нас случится. Но я не хотел, чтобы у нас что-либо произошло случайно. Я хотел прочного, долговременного союза, хотя и понимал, что разница у нас в десяти годах. Ждал и дождался.

Однажды, когда мы, натанцевавшись, сидели на тахте и целовались, она сказала:

— Я сегодня останусь у тебя.

— А мама?

Это я спросил потому, что ей-то все-таки девятнадцать, к тому же я был разведенный. Что-что, но я никак не хотел быть в роли соблазнителя.

— Мама? — Она удивленно поглядела на меня. — А при чем тут мама? Я остаюсь навсегда с тобой. Или ты не хочешь?

Радости моей не было границ. Плод созрел и упал. Но только зря я так ликовал. Она со мной осталась, но не навсегда. Правда, прожили мы не так уж и мало — больше двух лет. Но все же, видимо, слишком велика была разница в наших возрастах. Это часто сказывалось. Она была не прочь побегать, даже в пятнашки. Но мне-то с какой радости заниматься такой игрой? Стоял, смотрел. А надо бы играть. Она любила шумные молодежные компании, мне же там находиться совсем не хотелось.

— Ну что ты, ну чего ты не хочешь-то, ну? — тянула она меня за руку в круг. Но я не мог принимать участие в их игре. Конечно, тридцать лет не такой уж возраст, чтобы считать себя стариком. Но это смотря на каком уровне. В ее компании я был стариком.

Есть категория рано созревающих людей. Я принадлежу к такой категории. Уже в четырнадцать лет выглядел вполне сложившимся парнем, и на меня вовсю заглядывались девчонки куда старше меня. А одна молодая баба даже стала приставать. Ну, и, естественно, должно было прийти раньше и взросление. И оно пришло. А теперь меня уже можно отнести к категории пожилых, что и делают подруги Инны. Каждый раз, когда я ловлю на себе их недоумевающие взгляды, мне становится не по себе. И я мрачнею, ухожу, то есть совершаю непростительную глупость. Надо бы не уходить, а веселиться с ними, смеяться, смешить их, быть таким, чтобы они говорили Инке: «Ну и парень у тебя! С таким от скуки не умрешь». И она бы горделиво покачивала своей головенкой: «Да, вот какой он у меня!» Но я уходил, и когда встречался с Инкой, то начинал врать, что меня охватил творческий зуд и что я побежал писать портрет Ивана Демьяныча. Ну, того самого старика, который живет на берегу залива. Пошел, а он, оказывается, на рыбалке.

— А мне без тебя стало так неинтересно. Ушла. Думаю: чего ты так? Хочешь, сходим вместе к Ивану Демьянычу? Может, он пришел.

— Вряд ли. Да уже и отгорело. Ничего, как-нибудь в другой раз.

И я все чаще стал забирать этюдник и уходить из дому. Это было самое лучшее, что я мог придумать. И Инка уходила со мной.

— Я не мешаю тебе?

— Ну, что ты… Вот если бы тебя не было рядом, тогда мне и на ум ничего бы не шло.

— Ты так сильно меня любишь?

— Да, может, на свою беду.

— Не смей так говорить.

— А то?

— А то я заплачу.

И верно, на глазах у нее появлялись слезы.

Она училась в Горном институте.

— Почему в Горном? — еще при первой встрече спросил я ее.

— По месту жительства, близко.

— А почему на выставке?

Это было в Манеже на Осенней выставке ленинградских художников.

— А потому что люблю живопись. А вы кто, художник?

Сказать бы «нет» — может, на этом все бы и кончилось, но уж очень она была красива. У каждого человека, а у художника в особенности, есть свой идеал красоты. Так вот, мой идеал полностью совпал с ней. И овал лица, и удлиненные, как у египтянки, глаза, и округлость плеч, и пухлые губы, и стройность. Ну, все, все!.. И я забыл, что мне под тридцать, а она еще совсем девчонка, и не подумал о том, что будет, обязательно будет такой день, когда она от меня уйдет. Так оно и получилось. Ушла.

Нет, что ни говори, а жизнь выбирает тех, кого хочет или наказать, или осчастливить. Меня все же осчастливила. Было бы мне девятнадцать — ни черта бы не понял, не оценил, а вот когда перевалило за тридцать, осознал, что никогда «не быть мне больше молодым», тут и взревел, как бык на бойне. И разрешил себе то, что осуждается, что является безнравственным. Отсюда и подчеркнуто болезненное, когда она с молодежью, а я беру этюдник: у меня, видите ли, на плечах ангел творчества. Он снизошел, и я не могу предаваться разным пустякам. И тем самым как бы надеваю на себя тогу некоей таинственности. Еще бы — художник! Ему некогда заниматься «пятнашками». Он весь в огне созидания! Не подходите к нему, он мыслит! Мыслит образами… И поэтому она, Инка, сидит в тени под кустом и, хотя в ее руке книга, она не читает ее, она неотрывно глядит на меня, творящего, созидающего! А я то отойду от этюдника и прищурюсь — этакий взгляд на мазок, взгляд гения, — то лихорадочно начинаю мешать краски. И мазок, другой, еще и еще! И опять отход, и прищур. И все для того, чтобы она поняла, как создаются шедевры. Только так, в горении.

— Какое у тебя было лицо вдохновенное! Как горели глаза!

Слава богу, она это любит во мне. Но как же можно любить ложь?