Сергей Воронин – Остров любви (страница 44)
Андрюша, ты, может, подумал, что я стала очень сильная? Нет, в своей женской слабости я та же, и мне нужна, ох как нужна твоя крепкая рука. Но я не хныка. И если говорю о своей силе, то только потому, что хочу помочь тебе найти себя, очень хочу, чтобы мы с тобой в этом самом интеллекте были на уровне. Понимаешь, родной?
Я всегда, всегда жду от тебя хоть слово. Пиши!
За окном опять ветер. Значит, на море шторм. И во тьме качает ваше суденышко. И я гляжу сквозь ночь и молю бога морей, чтобы утром было тихо. Чтобы не страдали рыбаки и чтобы не страдал сильный мой.
Ну вот, а теперь можно и поцеловаться. А ну-ка, еще раз, вот так! Мало? Ну что ж, можно еще поцеловаться сто и один раз. Ну, как? Опять мало?
Очень люблю тебя, мужественного, честного!
Твоя одинокая Катя.
Я получила, наконец, твое письмо. Покорно склоняю свою голову под твоими суждениями, но виновной себя не чувствую. Все понимаю, все принимаю, но не оправдываюсь, не защищаюсь, ты не знаешь всего, чтобы так строго осудить меня. Да собственно, ты не осуждаешь меня, а жалеешь. Это ведь так явствует из каждого твоего слова. Ты пишешь, мне не хватает трезвости в поступках. Мама, позволь мне об этом самой судить. Быть может, я и ошибаюсь в частностях, в мелочах, но в главном — в честности и человечности — нет. Все учителя — психологи. У меня сорок учеников. Я не всех их узнала до конца, но научилась отличать искренних и прямых от подхалимов и карьеристов. Да-да, дорогая моя, уже в таком возрасте заложены зерна добра и зла. И теперь, когда я встречаюсь со взрослыми, то вижу в них бывших детей и почти никогда не ошибаюсь, — знаю, кто — кто.
Ты пишешь, что я еще девочка! Ну что ты, мама, — мне двадцать, да к тому же здесь, на Камчатке, слишком круты требования к человеку. Я это почувствовала на себе, и мне пришлось срочно повзрослеть. Поэтому, боюсь, поползут нехорошие подозрения, что меня, твою глупенькую, «обольстили», «обесчестили». Тебе, наверно, рисуется мой Андрей этаким верзилой, с хмурым взглядом, рычащим басом. Нет, это хороший, чистый парень, а точнее, мальчишка, с некоторым наносом бытовой скверны. Но она день ото дня все больше слетает с него. Поэтому не надо его «ненавидеть». Если бы я не хотела быть с ним, если бы не полюбила, ничего никогда бы и не произошло. И почему это «некоторые» считают, что я не могу теперь «ходить с гордо поднятой головой»? Кто это — «некоторые»? И почему? Разве не ты мне говорила, пусть он будет простой парень, лишь бы любил тебя. Так вот он — простой парень, он любит меня. Чего же еще? Или теперь, когда подошло все вплотную, ты уже иного взгляда и хотела бы, чтоб я нашла жениха с высшим образованием? Сколько я их встречала таких, с высшим образованием — «пай-мальчиков», равнодушных ко всему. А тут — сила! И я не способна к пассивной, покорной любви. Ты боишься за мой «интеллект», боишься, что я «посерею». Напротив, я столько узнала за год жизни здесь, сколько бы не узнала и за двадцать, живя дома.
Теперь относительно продления моей прописки. Мы посоветовались с Андреем и решили, что продлевать прописку не надо. Я должна жить здесь. Птенцы не возвращаются в свои гнезда, они должны строить новые. И не надо меня уговаривать. Я уже не та беспомощная девочка, что удрала от мамы на край света. И еще, подумай сама, как это будет выглядеть со стороны, если я продлю ленинградскую прописку, ведь это значит — подготовить путь к отступлению, заранее приготовить окопчик на случай позорного бегства? Нет, так не годится! Мое место здесь, рядом с ним, навсегда, куда бы нас ни забросила судьба. Я нужна ему и счастлива, что могу осчастливить любимого человека.
Я сейчас в Петропавловске у его матери, удрала на пару дней к своему дорогому и застряла из-за непогоды. А он ушел в море. Но это уже последний рейс. Сейнер встанет на ремонт, и я к нему переберусь в Петропавловск, или, как здесь зовут этот город, в Питер, и тогда уже всю зиму будем неразлучны. Я очень без него скучаю. И когда Андрея нет, мне особенно не хватает тебя. Ведь мы уже почти два месяца женатики. Счастливы. И оба мечтаем о ребенке. Ты пишешь: «Ни в коем случае». Но как же так? Если мы с ним оба мечтаем!
Больше писать тебе о нем не буду, видимо, письма дают очень туманное представление. Но, чтобы тебе знать, достаточно того, что я люблю его не с закрытыми глазами. Я его не выдумала. Это у меня раньше бывало — придумывала, но сейчас этого нет! И не обольщаю себя и не обманываю тебя, — мне бывает с ним нелегко, у него свои взгляды, свои привычки, он не очень культурен — «бытие определяло сознание», — но теперь будет мое бытие. Возможно, мне трудно, но я не слабая. Верю, у нас все будет хорошо. Верь и ты!
Целую тебя, твоя Катя.
РАССКАЗЫ
ТУДА И ОБРАТНО
Три дня пил старый, на четвертый, обалдевший от перепоя, ни с того ни с сего набросился на свою старуху и стал бить. Поставил под глазом чугунный фонарь, изрядно синяков и напоследок выгнал из дому. После чего завалился спать.
Шла весна. Только-только начинался апрель. Степанида от холодка укрылась в затишке. Она уже поотдышалась и теперь удрученно думала о себе. За последнее время совсем осатанел старый. Вся причина в вине, конечно. Так не пей, не пей. Мало ль его, все не вылакаешь. Да где там…
Глаз медленно заплывал. Степанида прошла к бочке, в которую набирала воду для скотины, намочила конец платка и приложила его к глазу. Приятная прохлада поутишила боль, и Степанида, прерывисто вздохнув, снова задумалась о себе… Добро бы, за что наказывал, а то так вот — за здорово живешь. Того и гляди, прибьет насмерть. Ничего, что старый да одноногий. И когда конец этому? Зверь зверем стал. А что она плохого ему делает? Ничего. И как жить дальше? И слова не скажи. Дуролом дуроломом… Раньше-то таким не был, а теперь как с ума посходил. И без праздника праздник. А проснется — мрачнее тучи. И раньше пивал, да не так… Как жить, как жить? И просвету не видно…
Подумав о себе, Степанида стала думать о сыновьях. Как они там? Младший далеко, на КамАЗе. Там женился, там и живет. А старший обосновался поблизости, всего в десяти километрах, в колхозе «Красный партизан». А что проку, хоть и поблизости? Наезжает редко. Ну, да это из-за невестки. Уж больно нелюбезна. Подумав о сыне, Степанида посветлела — неплохо бы у него какое время пожить. И тут же осенило ее — не только пожить, а насовсем остаться. Не выгонит. Все мама родная. Да и много ли ей надо? Кусок хлеба да миску молока… Надо уходить. А чтоб невестка была поласковее, следует ей подарочек принести. И Степанида стала думать, что бы такое ей взять с собой. Но сколько ни перебирала, все было не то, что могло заинтересовать невестку. И тогда надумала — привести к ним корову. Это ничего, что у них своя, и Волнушка будет не помеха. А что Волнушка принадлежит ей, так об этом и вопроса нет. Не его же, старого пьяницы. Сена и то по инвалидности не накосил. Все сама. И пасла в очередную смену сама. Ему-то где? Вся забота на ней лежала. А он только и знал, что свое пилорамное дело. Ну, по дому что, а так все на ней. Зато и рученьки, и ноженьки гудут. Так что неча обижаться на меня, Николай Николаич, за Волнушку. Не тобой она вспоена, вскормлена. Не-ет, не тобой…
Так думала Степанида и все больше набиралась решимости уйти к сыну. И когда вконец поняла, что только так и надо сделать, решительно прошла в хлев, отыскала веревку, накинула ее петлей на рога Волнушке и, скормив кусок хлеба, вышла с ней на дорогу.
Был глухой час ночи. Но уже на востоке начинала по-весеннему алеть предрассветная заря. Сонно журчали ручьи, чтобы с пригревом солнца запрыгать, вбирая последний снег. В небе скатывалась на свой холодный закат истаявшая луна. От ее мертвенного света все казалось застывшим, и, может, на нее глядючи, где-то на краю деревни тоскливо выла собака.
Выйдя на дорогу, корова, как бы в недоумении, остановилась, не понимая, куда в такую рань ведет ее хозяйка. Но Степанида легонько ее похлопала, потянула за веревку, и Волнушка послушно пошла.
Только раз оглянулась Степанида: не всполошился ли старый да не кинулся ли за ней, но пусто было позади, и Степанида успокоилась. За ночь от ветра и легкого заморозка дорога подсохла, и шагать по ней было хорошо. И сами собой снова потянулись нерадостные думы.
«Господи, — думала она, — за что такая мне дадена мука? Чего такого плохого я натворила, чтоб так страдать?» И невольно стала перебирать в памяти все, что было в ее жизни. А что было? Веселого было мало, больше безрадостного. До войны еще светло жила, а как началась война, словно ножом все светлое отрезало. Одна за другой беды посыпались. На отца и брата похоронные пришли. Деревню сожгли за то, что партизанам помогали. Стали жить в землянках. Пахали на себе: не то что лошадей, коров-то не было. Многие не вернулись с войны, а те, кто и вернулся, так больше покалеченные. Вроде ее мужика. Пришел на костылях, без ноги. До войны был веселый, а вернулся злым, ущербным. Клял всех и вся. Обидно, конечно, да хоть, слава богу, живой вернулся. Радоваться надо, что живой-то, а он на людей не глядит. Пить стал. А как поставили на пилораму, так и совсем задурел. «А я что, виноват, что ль, коли сами бутылку суют, чтоб вне очереди пропустил?» — И смеялся злым, нехорошим смехом. Отсмеявшись, добавлял: «Теперь такие отношения называются «бутылочными». Самые что ни на есть надежные». И напивался до безобразия. И слова не скажи, замахивался костылем: «Чтоб войну не забывала!» — кричал.