Сергей Воронин – Остров любви (страница 19)
— Не надо, Сережа, больше нервощекочущих мест, выбирай потише.
Но тише ехать, дальше ехать, и я нет-нет да и заверну опять на быстрину.
Через полчаса подплыли к нашему лагерю. Люди стоят на берегу. Батов не видно. Положение ясно, надо ехать дальше, и мы кричим Ник. Александровичу, проезжая мимо: «На розыск!» Он одобрительно кивает головой. Немного ниже догоняем Прокопия Иванова, — он тоже идет на розыск.
— Возьмите!
Берем и едем дальше. Минуем кривун за кривуном, перекат за перекатом, а батов нет и нет.
Заходит солнце, разливая по небу бледно-розовые краски. Как красивы становятся сопки. Их вершины, занесенные снегом, обливаются пурпуром, ниже тона становятся легче, утонченнее. Скалы горят разноцветным огнем. Последняя листва на деревьях кажется золотой. Но это длится недолго. Солнце скрывается, и сразу наступают синие сумерки, окрашивающие в один цвет и сопки, и тайгу, и Амгунь.
Едем долго, а батов все нет и нет. Неотвязно преследует мысль: «Авария!» Живы ли люди, спасены ли документы, вещи?
— Греби, Прокопий, греби сильней, — кричу я, чтобы разрубить скорей узел неясностей.
Но вот что-то мелькнуло на берегу. Это далеко, но я ясно вижу человека. Через несколько мгновений мы подъезжаем к нему. Чибарев, и рядом с ним — груда вещей.
— Авария? — взволнованно кричит Всеволод.
— Нет, — спокойно улыбается Чибарев. В это время из-за кустов выходит второй рабочий.
— А что же случилось?
— Ничего. Приехали к месту.
— А люди где?
— Второй раз поехали.
— Ничего не понимаю, — морщит лоб Всеволод. — Но позвольте, почему вы здесь остановились?
— А лагерь здесь.
Теперь ясно, Соснин все перепутал и остановился намного ниже назначенного места. Медлить было нельзя. Тут же направили Чибарева с его товарищем к Ник. Александровичу с продуктами, а сами махнули к старому лагерю.
Уже стали сумерки темно-синими, и вода от этого почернела. На небе появились редкие бледноватые звезды, когда показалась знакомая сопка и лагерь надвинулся на нас. На берегу сидел Лесовский.
— Что забыли? — удивленно спросил он.
Вышел из палатки Соснин и захохотал, но Леманов сразу осадил его, и смех сразу застыл на его губах, отчего лицо приняло глупое выражение.
— Да ты обожди, чего зря орешь, я правильно встал, а вы проблудили, а теперь виноват я… Ага?
Всеволод не стал спорить, только приказал назавтра выехать в восемь утра.
Возвращались с работы рабочие. Вернулись Ванюшка Герасимов, Прищепчик, Походилов. Увидя нас и узнав в чем дело, промолчали, но сквозила на их лицах удовлетворенная усмешка.
— Все наоборот делается, потому, значит, так и получается. Вот у нас теперь все чин по чинам, значит, — сказал Ванюша.
И правда, они устроились неплохо. Их трое в палатке, в ней уютно и тепло от печки.
Прищепчик и Походилов были явно недовольны нашим визитом, но сдерживали себя и больше отмалчивались.
— Баты перегружены, класть было некуда, — оправдывался он.
— Но пойми, палатка необходима, лучше бы ты оставил один мешок муки!
— Ладно, не горячись, завтра будет. — Он стоит, откинув правую ногу и заложив руки за спину. Лицо его и поза выражают самодовольство, сегодняшний день для него — «геройский день», перевез лагерь.
Я разбираю свои вещи, они совершенно мокрые. Мокрая подушка и от этого неимоверно тяжелая, мокрое одеяло, влажные валенки и мокрая шуба.
— Соснин, неужели нельзя было везти вещи аккуратнее? Все вымокло, — говорю я.
— У меня у самого все вещи мокрые.
Это последнее, что заставляет взорваться Ник. Александровича, но у костра Батурин, эвенки, и он ограничивается только тем, что приказывает: «Замолчать!»
Приходится только удивляться на наших завхозов. У Соснина во время пути проходимцы воровали масло, а он, не ведя учета, не замечал этого. У Жеребцова была бочка сгущенного молока, они отливали из нее сколько хотели, а для отвода глаз подбеливали молоком воду на днище лодки. Жеребцов каждое утро, видя подбеленную воду, в недоумении разводил руками: «Откуда течет»? Разворовали у него кошмы для инженерно-технического персонала, растащили брезентовые плащи, предназначенные для них же, — узнавали об этом только тогда, когда вещи уже были истрепаны, использованы. Из двух пудов дроби для ИТР — только десять килограммов, а остальное рабочим, от которых никто не видал не только дичи, но даже и запаха ее не попробовал.
— Послушайте, Соснин, а чертежную доску вы привезли? — спрашивает его Ник. Александрович.
— Какую доску?
— Чертежную.
— Кажется, нет.
Не хотелось, но пришлось спать под открытым небом. Воздух морозный, чистый. Тихо о чем-то шепчутся между собой обнаженные ветви, редко-редко упадет на землю, шурша, лист. Где-то пискнула сонная птица, и снова тишина. Все спит, не спит только Амгунь, рокочет на перекате, шебаршит галькой и плещет о берег. Мне видно умирающее мерцание костра, огонь то вспыхнет, охватив светом небольшой круг пространства, то затихнет, и тогда еще чернее кажется ночь и суровее тишина. Странной покажется такая обстановка в октябре для человека неискушенного, но мне как-то все кажется привычно и эта ночь обыкновенной. Меня только одно смущало: мокрая подушка и утренние заморозки. Не примерзли бы волосы к ней.
Солнце только-только начинает вылезать из-за сопок. От Амгуни поднимается густой туман. У костра уже толчется Шура. Неподалеку от нее спят эвенки. Я удивленно таращу глаза. Да, спят. Что значит привычка. Их одежда легка, местами порвана и по сравнению с моей куда хуже, но я вот замерз, а им хоть бы что.
После завтрака эвенки поехали за палаткой и через два часа вернулись. Одно удовольствие было глядеть на рулевого, стоявшего на корме бата, как он изгибался, выкидывая почти все тело за борт. Ловкость, уверенность сквозили в каждом его движении.
— А если упадешь, выплывешь? — спросил его Прокопий, как только рулевой вылез на берег.
— Моя плавать нет.
— Вот штука, на воде живешь, а плавать не можешь.
— На воде моя живи нет, моя чум живи, на берегу живи.
— Да не про то я…
Прокопий начинает объяснять, но рулевой свое несет, и они никак не могут договориться.
Поставили палатку. Для четверых она слишком велика. Тогда ее сократили на два полотнища, подогнув их внутрь. Стало уютнее. Посредине водрузили жестяную печь, установили на рогатулях постели, и стало как дома. Да еще стол. Печь затопили, от нее идет тепло. С каким наслаждением я лег на постель, сняв с себя сапоги, сбросив телогрейку и стянув шерстяную фуфайку. Но нужно было видеть Ник. Александровича, чтобы понять его степень удовольствия, нужно было слышать его покрякивания, чтобы понять то наслаждение, какое он испытывал от тепла. Наконец-то мы устроились…
— В Джамку забрел, вот ведь нелегкая куда занесла, ну, батюшки, ай-яй!
Он был немало огорчен промахом и никак не мог себе этого простить: «Добро бы мальчишка, а то ведь, слава тебе, ай-яй-яй…» Не успокоился до конца работы и, когда собрались домой, пошел первым, чтобы доказать, что заблудился он случайно, а вообще-то тайгу знает.
Сворачивая на Амгунь, мы встретили двух эвенков, они шли в Баджал из Джамку. Шли по приказанию Прищепчика за продовольствием.
«Категорически экономьте продукты. Сократите число рабочих, оставив себе двадцать человек. Всех лишних ИТР отправьте вниз. С продовольствием плохо. Левобережный вариант принят. Посылаю Еременко для административного налаживания аппарата. Лодки пошлите 4-й партии. Не жалко.
— Да, все идет к тому, что мы зазимуем, — сказал Ник. Александрович. — Но левобережный вариант — это неожиданность; значит, все работы Воротилина насмарку. А людей сокращать надо, да, надо сокращать. Ну, конечно, в первую очередь я из ИТР сокращу Прищепчика и Походилова, да, сокращу их. Они работать не хотят, и я им сделаю одолжение. — Сказав это, он сел за стол, надвинул на кончик носа очки и стал писать.
Меня эта новость и обрадовала, и огорчила. Я рад был тому, что остаюсь, буду работать и изыскания не остановятся, огорчен же был тем, что снабжение так и не наладилось.
— Да, ну вот, написал. Представьте себе, только шесть рабочих, а полагается восемьдесят… Шкилеву — четыре… Машу надо отправить вниз и еще кое-кого из геологов. Уж больно много их… Да… Придется сесть на строгий режим, опять будет бунт среди рабочих… Да, а я думал о смычке на переходе Амгуни с Воротилиным, да не видать…